Вальтер Скотт
Шрифт:
Покончив с этим делом и убедившись в успехе романа, Скотт отплыл в Лондон с женой и старшей дочерью в марте 1815 года, то есть в тот самый момент, когда Наполеону прискучил уединенный образ жизни сельского джентльмена, и он покинул свой тихий уголок, чтобы дать на европейских подмостках прощальные гастроли, растянувшиеся на сто дней. Именно в эту поездку Скотт свел личное знакомство с Байроном и принцем-регентом; последний, узнав о скором приезде Скотта от секретаря Адмиралтейства Дж. У. Кроукера, попросил: «Дайте мне знать, когда он появится, и я устрою скромный обед для избранных, который придется ему по душе». На приеме в Карлтон-хаусе общество и впрямь было избранное — одни пэры, а принц с поэтом стремились затмить друг друга, рассказывая по очереди анекдоты, Скотт поведал, в частности, историю о лорде Брэксфилде, судье, известном своей жестокостью: объявив смертный приговор своему бывшему приятелю, который неизменно побивал его за шахматной доской, лорд добавил: «На сей раз, Дональд, дружок, мне, похоже, удалось-таки вас заматовать». Несколько позже регент бросил на Скотта многозначительный взгляд и предложил поднять по всем правилам бокалы за здоровье автора «Уэверли». Скотт слегка опешил, но быстро нашелся и, поднявшись
Будучи в Лондоне, Скотт получил приглашение в Карлтон-хаус на обед для еще более узкого круга; на этом обеде принц распевал песни, а гости рассказывали фривольные анекдоты. Поэт и хозяин непринужденно побеседовали о якобитстве, причем Скотт именовал Карла Эдуарда Стюарта «Принцем», регент же называл его «Претендентом». На вопрос регента, присоединился бы Скотт к якобитам, тот ответил: «Когда б я не знал Вашего королевского высочества, у меня бы не было причин отказать им в поддержке». В письме к другу он высказал свое тщательно взвешенное мнение по вопросу о престолонаследии: «Я в жизни не употреблял слова „Претендент“ — недостойное это словечко, — разве что по долгу службы требовалось давать присягу, но и тогда (Господи, прости!) всякий раз — с угрызениями совести. Говоря по правде, я рад, что не жил в 1745 году. Как адвокат я бы не мог защищать законность притязаний Карла на трон; как священник я бы не мог за него молиться; но как солдат я бы непременно и вопреки всем доводам здравого смысла пошел за него хоть на виселицу. Теперь же я нимало не опасаюсь заставить свои чувства мирно уживаться с разумом, ибо чувства мои отданы Стюартам, а разум, движимый интересами всеобщего блага, склоняется в пользу нынешней династии». Обходительность и добродушие регента пленили Скотта, хотя последний и отказывался признавать за ним какие-то исключительные способности и в частной переписке именовал «нашим толстым другом». Мнение же регента о Скотте нашло материальное выражение в усыпанной бриллиантами и украшенной миниатюрой дарителя золотой табакерке, которую поэт привез с собой в Абботсфорд.
В июне 1815 года Наполеон окончательно сошел с европейской сцены и зажил в местах не столь, но все же достаточно отдаленных на казенный счет, чем вызвал к себе глубочайшее сочувствие со стороны бесчисленных английских доброжелателей, которые наперебой осыпали его щедрыми знаками благодарности и уважения. Победа при Ватерлоо довела патриотическую горячку Скотта до точки кипения. Он загорелся мыслью во что бы то ни стало побывать на поле битвы. 27 июля 1815 года Скотт и трое его друзей пустились в паломничество, причем он заранее договорился написать об этом книгу. На поле Ватерлоо война повсюду оставила свой след, а кое-где и смрад. Скотт приобрел для своего музея несколько трофеев и получил в подарок запятнанный кровью дневник французского солдата, где среди прочего были записаны кое-какие песни, популярные в армии Наполеона. Один фламандский крестьянин по имени Да Коста открыл тогда весьма доходный промысел: утверждая, что состоял при Наполеоне в проводниках, он водил туристов по арене сражения и показывал, где якобы находился император в тот или иной момент битвы. На Скотта его рассказ произвел, видимо, сильное впечатление — он не догадывался, что весь тот день Да Коста прятался за десять миль от поля боя. Впрочем, это не помешало мошеннику до самой смерти целых девять лет безбедно существовать за счет своих воображаемых подвигов.
Проезжая через Бельгию, Скотт заметил: «Хотя французы растащили все, что могли, землю им все-таки пришлось оставить, — думаю, потому лишь, что она не помещалась в ранцах». Наслушавшись от офицеров — очевидцев сражения рассказов про герцога Веллингтона, Скотт принял окончательное решение непременно познакомиться с этим великим человеком, чьи мужество и выдержка в минуты, решавшие исход баталии, могли сравниться лишь с его же рассудительностью и здравомыслием. Скотт не обманулся в своих ожиданиях. Герцог был с ним «отменно любезен». За ужином выдающийся военачальник специально просил Скотта занять место рядом с собой и подробно рассказал ему о своих кампаниях, особенно о последней, про которую отозвался: «Что может быть ужаснее выигранной битвы? — Только проигранная». Из всех, с кем ему довелось встречаться, Скотт считал Веллингтона самым прямым и открытым. Восхитило его в герцоге и чувство юмора. На вопрос человека, собиравшегося на Святую Елену, не хочет ли герцог что-нибудь передать главному тамошнему квартиросъемщику, Веллингтон со смехом ответил: «Передайте от меня Бонни только одно: я надеюсь, что ему так же уютно в моей старой берлоге в Лонгвуде, как мне — у него на Елисейских полях». История свидетельствует, что из каждых двух военачальников, одержавших победу, один не может удержаться от соблазна всячески превозносить и расхваливать противника, поскольку это прибавляет славы и ему самому. Герцогу и в голову не приходило подобное. Он не видел у Наполеона каких-либо редких или особенных талантов полководца и считал, что при Ватерлоо у того не было ни четкого плана сражения, ни четкого им руководства; одним словом, он был не лучше любого из своих маршалов.
Если Наполеону и не удалось произвести на Веллингтона должного впечатления, то герцог, несомненно, произвел таковое на Скотта. Последний как-то признался, что на своем веку беседовал с представителями всех слоев общества — с поэтами, принцами, пэрами и простолюдинами, и лишь общение с герцогом, величайшим, по его мнению, полководцем и государственным деятелем в истории, повергало его в смущение и трепет. Высказывались догадки, что и на Веллингтона встреча с великим писателем произвела аналогичное впечатление. «Что бы подумал герцог Веллингтон о nape-другой романчиков, которых он, скорее всего, никогда не читал, а если и держал в руках, так, весьма вероятно, не дал бы за них и ломаного гроша?» — вопрошал Скотт, и тогда и впоследствии считавший расположение к нему герцога и его откровенность «высочайшим отличием всей жизни». В данном случае врожденная скромность Скотта, качество по большей части очень привлекательное, обернулось пороком. Считать, как считал он, что творение литературного гения во всех отношениях уступает удачной военной операции, значило обнаружить прискорбное непонимание истинной ценности того и другого. Для человечества «Макбет» важнее разгрома Непобедимой Армады, а «Пуритане» по-прежнему радуют новые поколения, утратившие всякий интерес к битве при Ватерлоо.
В Париже Скотт не скучал — бывал в театрах, посещал приемы, на глазах у публики сподобился лобызания в обе щеки от казачьего атамана, был осыпан любезностями со стороны Александра I, Кэстлери, Блюхера и иже с ними, закупал подарки для своих вассалов, таких, как Том Парди, ходил на разного рода вечеринки и объедался виноградом и персиками. «Я пью и ем, как заправский француз; на ростбиф с портвейном я теперь и смотреть не стану — мне подавай фрикасе да шампанское, — писал он Шарлотте. — Что ни говори, а это прелестная страна, только люди здесь суматошные и, боюсь, так никогда и не успокоятся». Все, понятно, толковали о судьбе военных преступников. Одного из них недавно расстреляли, и это привело в ужас некую высокопоставленную даму, заявившую, что за всю свою историю Франция еще не знавала подобной жестокости. «А Бонапарт? Разве он никого не казнил такой смертью?» — поинтересовался Скотт. «Кто? Император? Никогда!» — «А герцога Энгиенского, мадам?» — «Ah! Parlez-moi d'Adam et d'Eve!» [47] Дама эта вела себя ничуть не хуже многих соотечественников писателя. Скотт обратил внимание, что Наполеон понемногу становится героем в глазах своих бывших врагов. «Вся эта чушь, которую несут в Лондоне, — дескать, и человек он уже не тот, и намерения у него совсем другие, — просто курам на смех», — записал Скотт 20 июня 1815 года.
47
Вспомните мне еще про Адама и Еву! (франц.).
По пути на родину Скотт и его друзья заночевали в Лувьере. Они заняли на постоялом дворе мансарду и, отправляясь ко сну, имели под рукой заряженные пистолеты, причем обеспокоились запереть и забаррикадировать перед этим дверь. Глубокой ночью к ним с грохотом попытались вломиться. Скотт крикнул по-английски, что пристрелит первого, кто взломает дверь. Шум мгновенно утих. На другое утро все объяснилось «прибытием застигнутых ночью путников, таких же англичан, как мы сами, которые ошиблись комнатой и, без сомнения, были озадачены раздавшимся из-за двери приветствием». В воскресенье компания отплыла из Дьеппа и во вторник благополучно высадилась в Брайтоне; плавание было утомительным, вся еда путешественников состояла из нескольких устриц да куска хлеба. «Услышав мое имя, таможенник едва взглянул на багаж; знай я заранее о такой вежливости, можно было набить чемоданы брюссельским кружевом». Ступив на родную землю, Скотт пришел в великолепное расположение духа и ерзал от нетерпения всю дорогу до Лондона. Он остановился в солидной гостинице на Бонд-стрит и в последний раз встретился с Байроном. С ними обедали актеры Чарльз Мэтыоз и Дэниел Терри: «Мы блестяще провели время. Я еще не видывал Байрона таким веселым, проказливым, остроумным и щедрым на выдумку; он был шаловлив, как котенок». Но Скотт рвался в Абботсфорд и быстро возобновил путешествие, завернув по пути в замки Варвик и Кенилворт.
Он возвратился под родной кров, сидел в маленькой гостиной и обменивался новостями с женой и дочками, нежась в домашнем уюте. Пока его не было, Шарлотта обила мебель самым модным ситцем и страшно огорчилась, что он этого не заметил. Не в силах сдержать обиду, она наконец указала ему на новый декоративный эффект. Расстроенный собственной нерадивостью, Скотт потом весь вечер только и делал, что рассыпался в восхищении перед ее вкусом. Однако яркие интерьеры, как и классические симфонии, оставляли его равнодушным. Через несколько недель Шарлотта побывала на музыкальном фестивале в Эдинбурге, где слушала музыку Генделя, Моцарта и Бетховена. Узнав, что она получила от этого огромное наслаждение, супруг остался доволен, но заметил: «А я так за всю твою изящную музыку не отдал бы и одного крика ржанки с Кейсайдских болот».
Поездка во Фландрию и Францию дала материал для «Писем Поля к родным»; написал Скотт и поэму «Поле Ватерлоо», пожертвовав прибыль от первого издания на вдов и сирот тех, кто погиб в сражении. Среди его поэтических достижений эта поэма занимает далеко не первое место, и если сегодня она приходит на память, то лишь в связи с эпиграммой анонимного критика — современника автора:
В крови на поле ВатерлоСолдат немало полегло,Но павший мертвым — даже тотВсе ж пал не так, как Вальтер Скотт.Впрочем, все это не выходило за рамки обычных путевых впечатлений, и он скоро заключил контракт на новый роман. «Стоит мне взять в руку перо, как оно быстренько застрочит по бумаге, — сказал он Морриту. — Порой меня подмывает выпустить его из пальцев, чтобы проверить, не начнет ли оно и помимо моей головы писать так же бойко, как с ее помощью, — заманчивая перспектива для читателя». Перо его, верно, пустилось в карьер, потому что Констебл издал «Антиквария» в мае 1816 года, примерно через четыре месяца после того, как Скотт засел за роман. Примечательно и то, что книга эта писалась в жутких условиях. Строительство в Абботсфорде шло полным ходом, из-за груд кирпича, чанов с раствором, изразцов, шифера и лесов негде было повернуться. Плотники, каменщики, маляры и каменотесы мешали друг другу. Дымоходы коптили, а вид из окон часто заволакивали густые туманы пополам с изморосью. Пес беспрерывно шастал в комнату и из комнаты, и Скотт просил Адама Фергюсона, который иногда заглядывал к нему посидеть: «Эй, Адам! Бедной скотине нужно на улицу» или «Эй, Адам! Несчастная тварь просится в дом». Несколько дней он мучился флюсом и писал, поглаживая вздувшуюся щеку левой рукой. Кончив лист, он передавал его другу со словами: «Ну как, Адам, сойдет?»