Валя (Преображение России - 1)
Шрифт:
Опальная сосланная царица; может быть, она мечтала о том, что ее возвратят снова ко двору, в шумную Византию, может быть, и смотрела больше в ту сторону, на юго-запад, но видела она вот именно это же, что он, Павлик: стаи бакланов, полосы и блистающую рябь, облака, может быть той же самой формы (там, где у них золотой отдых, - какие же еще могли бы быть облака?), два-три парусника... Ну, еще вот этот, определенный такой, помчавшийся влево, сизый, как голубь, мокрый на вид, морской заузок... И что же еще? Царицы он ясно представить не мог, но какие же грустные, глубокие, человеческие тысячелетние глаза он ощутил около!.. И как будто смотрели они уж не на море, как он, а на него с моря - и это было жутко немного и сладко.
Был
Солнце зашло уж, и только в круглый выгиб горы, отделанной сквозным, как кружево, лесом, ударило снизу, сбоку... Вышло это несказанно красиво и так неожиданно, что Павлик ахнул и улыбнулся... Но тут же вспомнил, что он, подымающий разбитое тело на костыли, как на крест, ведь умирает он, медленно, но неуклонно умирает, может быть весною умрет, а мир останется без него...
От этой мысли страдальчески заныло тело, и закрылись глаза, и как будто сама провалилась под ним земля, такое все стало у него невесомое, оцепенелое, положительно безжизненное: костыли, слабые пальцы, разбитая грудь - все забылось: умер Павлик... Умер он, но ощутительно жили кругом и в нем и сквозь него длинные змеи-полосы на море, облака, гора, охваченная закатом, щеглы на репейнике, парусники... Какой-то мельком замеченный шершавый клубок перекати-поля, - и для него нашлось место в нем, и он жил... И солнце, которое зашло за горы, непременно ведь взойдет завтра, как и миллион лет назад...
И Павлика охватил вдруг трепет, - закружившаяся бурная радость всего живого: синего, желтого, всецветного, вечно-земного бытия...
– А-а!
– протяжно вдруг вскрикнул Павлик от радости, что и после его смерти все так же хороша земля, - а-а!
– и воскрес...
Потом послышались спешащие шуршащие шаги за спиной, - шуршащие потому, что сыпались из-под ног мелкие камешки шифера, и, оглянувшись, увидел Павлик Алексея Иваныча в форменной фуражке, в крылатке. Видно было, что он куда-то спешил и наткнулся на него нечаянно, потому что, бледный от зеленых сумерек, удивленный, остановился перед ним и спросил, вытянув голову:
– Вы - вы, или это тень ваша?
И несколько секунд смотрел как бы испуганно, потом опомнился, снял фуражку, потер красный рубец на лбу и добавил:
– Шел, о вас не думал совсем, вдруг - вы!..
И не успел еще очнуться от своего прежнего Павлик, как он уже взял его за плечо и сказал тихо:
– Понимаете - потушила!
– Кто? Что?
– Сейчас у всенощной был, - вы поверите: волосы на голове подняло! Я же за нее свечку поставил богородице, у Царских врат, - пришла и потушила... Все свечки горят, а мою, - ведь нашла же, - у меня же на глазах - подошла и потушила!.. Чтобы и я видел. А? Как вам покажется?
С Павликом Алексей Иваныч познакомился раньше - просто, как-то встретив его на дороге, бросил ему на ходу: "Эка, скверные у вас костыли! Непременно купите себе бамбуковые: легче и плечу мягче... Верно, верно, - что улыбаетесь? Я серьезно вам говорю: другим человеком станете... До свидания!"... И пошел дальше, но потом, при встречах (а Павлик часто ковылял по дороге между дачами, где было ровнее и удобнее для его костылей), Алексей Иваныч здоровался и о чем-нибудь заговаривал мимоходом. И о том, что умерла у него жена, он успел уже ему сказать, так что теперь Павлик догадался, кто потушил свечу: он представил, как по церкви идет бесплотная, чуть сиреневая, как кадильный дымок, строгая женщина, не поднимая глаз, подходит к подсвечнику, уставленному со всех сторон одинаковыми свечами, и сухо тушит пятачковую свечу Алексея Иваныча.
– В пять копеек свечка?
– спрашивает, улыбаясь, Павлик.
– В десять, в десять... Но там и другие были в десять, - не одна моя. Потушила...
– Не знаю.
– Я тоже не знаю... Ей все хотелось купить один дом, - мы в нем тогда жили, - это за год до ее смерти, - тогда не было денег... Недавно, вот перед приездом сюда, я заработал одиннадцать тысяч, купил этот дом, хотя мне он теперь зачем? Но... она хотела этого, - хорошо, купил... Конечно, ей он теперь тоже не нужен... Дом стоит пустой... Пусть стоит, что ж...
Лицо Алексея Иваныча стало совсем зелено-сквозным, и глаза белые, как две льдинки - это от сумерек, спускавшихся неудержимо. Уж все тона смешались на море, и на горах, и в небе, все стало лиловым, разных оттенков, но очень могучим, спокойным, и тишина кругом была влажная, густая, как мысль, и, зная, что мысли у Алексея Иваныча бегучие, сказал Павлик восторженно:
– Хорошо как, - а!!
– Это - не наша красота!
– живо подхватил Алексей Иваныч.
– Не наша, понимаете? Наша красота - это осина скрипучая, ива плакучая, баба страшная вся харя у бабы в оспе, - лес червивый, речка тухлая - вот!.. Это наша! Колесо без ободьев, лошадь - ребра, изба - стропила, - вот! Наша! Коренная! Узаконенная! О другой и думать не смей... Об этой?.. Это - разврат!.. Это тем более разврат!..
И, приближая к Павлику лицо с белыми глазами, он сказал, как какую-то тайну, тихо:
– Я ведь сюда нечаянно: я не сюда ехал... Я к нему, к Илье хотел (это любовник моей жены... бывший, разумеется)... На узловой станции я долго ходил, думал: может быть, ей и это не нужно, чтобы я его к ответу?.. Свой поезд я пропустил, а потом шел поезд в этом направлении, - так и очутился здесь... совершенно случайно... Впрочем, отсюда к нему можно и пароходом... Я так и сделаю... Вам не сыро?
– Нет, ничего.
Павлик дослеживал последнее потухание красок кругом, так как на глаз заметно шли быстро сумерки, - и представил он, как в сумерки такие же, в ночь идущие, морем вот таким аспидно-серым едет Алексей Иваныч к Илье. И ему стало досадно вдруг - зачем? А Алексей Иваныч говорил:
– Да, это надо выяснить наконец.
– Что же выяснять еще?.. Кажется, все уже кончено и все ясно.
– Э-э, - "ясно"! В том-то все и дело, что неясно, очень неясно, чудовищно, запутанно!.. Она его так же обнимала, как меня, она ему те же самые, - понимаете, - те же самые слова говорила, что и мне, так же целовала крепко, как меня!.. Какой ужас! Как это непонятно! Как это чудовищно страшно!.. Ведь мы с нею десять лет жили... как бы вам сказать... Должно быть, этого нельзя передать... "Жили десять лет", - ничего не говорит это вам, это не звучит никак, суетные слова, - совсем, как немой промычал... Десять лет! Лучшую часть жизни, самую смелую, самую умную... Боже мой!.. Когда Митя был болен, я у него сидел около кроватки... "Валя, ложись, спи, голубка, а я посижу..." И Валя ляжет... Никому не доверяла, - сиделке, няньке не доверяла, - только мне. Валя спит тут же, - как камень, бедная, до того уставала!.. Митя в жару, - бог знает, какая именно болезнь, опасная или неопасная, - у детей маленьких этого не узнаешь сразу, - а я сижу... И совсем не чувствовал я, что это я сижу, а Валя спит, а Митя болен, - нет, это я и сидел, и болен был, и спал - разорвать меня на три части никак было нельзя, никакой силой... Так я тогда думал... Как меня разорвешь? Никак нельзя!.. Понимаете?.. Круть-верть, - можно оказалось - и вот ничего нет... Как же? как же?.. Как? Каким же это образом все случилось? Вот что нужно разобрать, а не "кончено"... Вы говорите "кончено" потому, что представить этого не можете, а для меня это не кончено... И как это может быть кончено?.. Валя умерла полгода назад... Митя - в сентябре, - значит уж два месяца, - как день один!.. И ничего не кончено... Только запуталось все...