Вампилов
Шрифт:
Мы молча пошли в дом, посидели на веранде, прислушивались к гулу редких моторов — нашего не было: я свой мотор узнавала по звуку. В полночь, не раздеваясь, мы все-таки уснули. Я проснулась часа в четыре утра. Ольга сидела на кровати, обхватив ее края руками, безвольно свесив ноги, молчала. Потом, глядя мимо меня куда-то в пустоту, уверенно произнесла:
— Саша утонул.
— Если кто-то и утонул, — стала я убеждать Ольгу, — так это Глеб. Во-первых, Саша прекрасно плавает, а во-вторых, на Глебе — болотные сапоги, которые он и на суше без моей помощи снять не может.
Но решительный
— Никого не было, но я видела сон.
Не знаю, помнит ли его Ольга. Мне же рассказала, что она решила вымыть пол в нашей самой большой комнате и вымыла — здесь я хорошо помню, как Ольга шагами вымерила кусок пола, который вымыла, — это была ровно четверть комнаты. Рассказала и о том, что во сне я ее упрекнула — кто же так моет и когда будет вымыта вся комната, на что она ответила: остальное — потом.
Стало жутко.
Прошел час-другой, уже рассвело, и, о радость! — раздался стук в окно…»
Теперь вернемся к прерванному нами рассказу Вячеслава Шугаева:
«Вернулись в город. М. Д. Сергеев пошел писать некролог, а мы с Распутиным закружили черными вестниками. Заехали к Машкину. Заехали к Саниному брату Михаилу, геологу, тоже только в этот день вернувшемуся из отпуска. Он вышел в майке, заспанный. От наших слов молча закружился на месте в холодном, плохо освещенном подъезде.
К шести утра, к первому пароходу в порт Байкал, мы вернулись с Распутиным в Листвянку. Холодный ветерок, чуть отдающий ночной пылью, серо-зеленая зыбь — шторм ушел к северу.
Мы еле передвигали ноги, заранее мучаясь тем, что нам предстояло сказать Ольге. Перед домом посидели на камнях. День начинался ясный, солнце в прозрачном байкальском воздухе поднималось по-особому чистое и теплое.
Ставни еще были закрыты. Мы постучали. Выглянула жена Пакулова, Тамара.
— А мужиков наших нет, где-то загуляли.
Ольга вышла на крыльцо, посмотрела на нас:
— Что? Всё?
Мы бросились к ней…»
И еще несколько строк из воспоминаний Тамары Бусаргиной:
«Не помню, на чьей случайной лодке мы ехали в Листвянку. Ольга сидела как каменное изваяние, смотрела широко раскрытыми глазами в одну точку, и только возле Шамана-камня она прижалась к Валентину Распутину и закричала, истошно и страшно, на весь Байкал…»
Часто приводят фразу, в которой он предугадал свою судьбу: «Я смеюсь над старостью, потому что я старым не буду». Мне же более провидческой и страшной кажутся другие слова из его блокнота, стоящие особняком: «Могильная, черная темнота воды».
* * *
Мы говорим: самое лучшее зеркало, в котором отражается писатель, его личность, — это его книги. Да, это так. Дело даже не в том, как он, автор, оценивает своего героя, событие или происшествие, которые он описывает. Автор может и не давать никакой оценки тому, что изображает. И все же в любой картине жизни, которую он рисует, видны его точка зрения, его характер, его душа. Нам достаточно того, какие слова нашел он, описывая жесты героя, тон и вид, с которым тот сказал грубое оскорбление или нежное признание, привычки, походку, особенности речи, — всё, что живо раскрывает облик человека, — достаточно всего этого, не составляющего прямых оценок, чтобы судить о самом авторе.
Заостряя эту мысль, сам драматург отметил в записной книжке: «У художника стог сена — автопортрет. Стог только предлог для самовыражения».
Ну, разве не представляете вы вампиловский взгляд на жизнь, его духовные предпочтения во всей цельности, читая рассуждения и реплики Сарафанова или Золотуева, Шаманова или Зилова, Галины или Валентины, Сашины рассказы, очерки и фельетоны, зарисовки из записной книжки?
Он удивлялся наглости, хамству, пошлости, себялюбию людей всегда и всюду. Нет, не удивлялся, а застывал, будто при ударе. Он рассказывал потом об этом, подбирая такие слова, что ты чувствовал: это запомнилось ему навсегда, это он пережил как личное оскорбление. Вот образчик, из записной книжки:
«Еврейка Белла. Хорошие, умные, интересные люди. Один играл Шопена, читал Блока, говорил: “Такие, как вы, встречаются так редко…” и проч. Ночью, когда провожал, в пустом сквере, осенью (было холодно), вдруг повалил ее на скамейку. Она едва вырвалась. Он на ее глазах остановил такси и укатил, оставив ее в два часа ночи (осенью, без плаща) в трех километрах от дома.
Второй тоже очень умный, интересный, чуткий, из Ленинграда (она была знакома с ним давно). Иногда они встречались. Она считала его настоящим. Последний раз встретились в Москве, на Казанском вокзале. Белла была со своим знакомым, другом этого самого, тоже умным и интересным. Тот первый подошел к ним и увел товарища искать женщин на ночь:
— Вдвоем легче, — сказал он и извинился…»
А этот монолог подростка с отмороженной жалостью, атрофированной душой — не предупреждение ли о том, что идут поколения, которым не нужны будут ни литература, ни музыка, ни театр:
«— Да какие там беспорядки? Ребята, правда, разыгрались малость. Васька взял графин и ударил Витю по голове. Осколки рассыпались по всем койкам. Витя упал, но не совсем, а поднялся и посредством стула уложил Ваську минут на десять. И тут Витя стал нервничать и хотел Ваську лежачего пнуть сапогом в личность. Но мы этого не позволили. Ничего страшного не было. Всем было очень весело. Все смеялись».
Среди воспоминаний о Сергее Есенине я прочел рассказ одного его товарища. Современник поэта, поведав о многих встречах с ним, очень естественно, без натяжки заключил: многие, мол, толкуют о трудном характере Сергея Александровича, а вот Айседора Дункан, видевшая немало проявлений такого характера, называла поэта уже после их разрыва ангелом; Есенин и был ангелом, повторил автор мемуаров. Ангелом в душе.
Вампилов не казался ангелом. Об этом уже говорилось выше. С годами, при той жизни, что выпала ему, — нервной, обманывающей на каждом шагу, жестоко бьющей, — трудно было оставаться ангелом, каким каждый из нас приходит в мир. Но он сумел сохранить ангела в своей душе.