Вампир из заграницы
Шрифт:
– А в этом, – пробормотал он после паузы, – воистину могло не быть необходимости, если взглянуть на его внешность и деяния – во всяком случае, единственное его деяине, о котором мне известно, под стать его внешности. Будь это иначе, я мог бы сильно усомниться в нем, но двух таких доказательств достаточно, чтобы проклясть даже лучшее человеческое существо во всем христианском мире.
Он снова помолчал, разглядывая лицо мертвеца, но явно не удовлетворился мыслью насчет успеха своей обязанности священника.
– Я охотнее помолился бы возле тела честного
Монад присел на ствол упавшего дерева.
– Увы, какой же я грешник, раз высказал такую мысль. Нет, я еще хуже, потому что такая мысль у меня вообще зародилась, а уж высказывать ее и вовсе было ужасно. Такая мысль отсекла бы самых достойных, вместо того, чтобы смотреть на уничтожение взрослого грешника во всей его гордости и моральном уродстве, которые развились до той степени, до какой это позволила божественная мудрость. Он наполнил свою меру зла, и господь прервал его жизнь посреди его грехов.
Монах истово перекрестился, несколько раз пробормотал «Аве, Мария» и «Отче наш», и почти час молился на скверной латыни. Потом ему пришло в голову, что он заслужил отдых от теологических трудов, а его разуму не помешает немного отдохнуть.
Монах встал и несколько минут расхаживал, погруженный в угрюмые и глубокие размышления насчет места, выбранного для подобного деяния.
Теперь новые мысли не давали ему покоя, когда он стал оценивать все возможные мотивы для деяния, которое было совершено – или была предпринята попытка его совершить, – а также выбора места для него. Но эти размышления были вызваны его пытливостью, и вряд ли могли принести какую-то пользу.
Шло время, катились час за часом, стало быстро темнеть. Казалось, над ним сгущается атмосфера, дневной свет постепенно растаял, а луны в ту ночь не было.
– Уже темно, – прошептал монах, – но господь – светоч мой, и не убоюсь я тьмы. Я занимаюсь святым делом, и мне ничто не грозит. А мертвый человек лежит тихо и неподвижно, и никаких звуков от него не доносится.
Он прислушался, но ничего не услышал – ни шелеста листьев, ни легчайшего дыхания ветерка. Все вокруг было молчаливо и неподвижно, и ни единый звук не тревожил ночную тишину.
– Это ночь смерти, – пробормотал под нос монах, – и такая ночь могла бы наступить, если бы умер последний человек на земле.
Но непонятная тяжесть в воздухе все усиливалась, гнетя монаха и заставляя его становиться все более угрюмым.
– Что не дает мне покоя? Я не настолько силен и уверен, каким хотел бы быть – как раз наоборот. Я весь в сомнениях, и печаль переполняет меня. Но с чего бы печалиться мне, священнику? Ведь я в любой момент готов умереть… или должен быть готов.
И все же я цепляюсь за жизнь… но ведь и я смертен, как все. У меня нет всех тех мотивов для жизни, как у них. Я одинок в этом мире. Я всего лишь путник, чье пребывание в нем кратко. После меня нечего будет вспомнить, и некому вспомнить меня. И лучше так, чем иначе.
Монах снова помолчал, подошел к упавшему дереву, сел на него и более чем на час погрузился в глубокие размышления, не меняя позы и не произнося ни слова.
– Полагаю, – произнес через час монах, выйдя из медитации, – человек в этом мире находится в состоянии испытания. Если бы это было не так, то как иначе можно было бы объяснить его извилистый жизненный путь, каков смысл различных этапов, через которые он проходит на протяжении долгой жизни, чтобы в конце нее превратиться в гниющий труп?
Зачем мы получаем образование и совершенствуется, если не для другой цели? Зачем тратим годы на самоусовершенствование, если в конце у нас отнимают драгоценность жизни, и не только отнимают, но и уничтожают?
Нет, нет, она дается нам для лучшего применения.
Разум монаха был, очевидно, потревожен некоторыми размышлениями, навеянными одинокими часами его вахты. В такое время все странные и пытливые мысли, которые человек способен задать, обычно зарождаются у него в голове. А когда все прочие мысли отступают, начинают преобладать странные сомнения и фантазии, занимая их место.
Разум человеческий всегда склонен к таким причудливым вторжениям, и останется таким, пока будет существовать хотя бы одно важное утверждение или обстоятельство, которое нельзя выразить позитивной и математической демонстрацией.
Когда все будет ясно, и когда разуму будет не с чем играть – не останется простора для воображения, а любая вероятность концепции исчезнет, – тогда сомнения могут рассеяться, и над такой структурой может возвыситься единодушие, которое никогда не возвысилось бы ни при каких других обстоятельствах.
Но, поскольку такое вряд ли произойдет, сомнение будет существовать, более или менее, у всех, и никто из нас не будет свободен от этой великой причины несчастий. Но вернемся к нашему повествованию.
[Предыдущие 4 абзаца – непонятная фигня, переведенная буквально. Все претензии к автору.]
Монах осмотрелся. Конечно, он не увидел ничего, кроме ближайших деревьев, а за ними он ничего разглядеть и не смог бы, потому что там сгустился плотный туман. Он ограничивал обзор и не давал разглядеть что-либо в отдалении.
– Как мне хочется, чтобы наступило утро, – пробормотал монах. – Здесь не света, луна за облаками, ни один луч не пронзает плотный воздух, насыщенный туманом. И ни звездочки на небе, ни одного видимого огонька.
Посмотрев вперед, он вроде бы нашел место, где свет луны пытался пробиться сквозь более тонкий слой облаков. Но вряд ли ему это удалось бы, и усталый монах стал перебирать четки, перемежая это чтением молитв, когда усталость наваливалась на него с новой силой.
Он ждал полуночи, хотя до утра будет еще много часов, и монах подумал, что носи очень долгие.