Варшавка
Шрифт:
— Я — в траншеях! Здесь за меня замполит.
Командир полка кашлянул и сердито спросил:
— Ты в нем так уверен?
— Товарищ первый, он же воюет полтора года. Научился.
Басин даже не взглянул на Кривоножко, и тот понял, что к нему пришло настоящее, боевое признание. Оно радовало, укрепляло, но и требовало отдачи.
Небо поднялось еще выше, звезд стало больше, я мороз окреп. Трассы на правом фланге батальона сходились веерами у едва заметных — черточками — проволочных заграждений. Первые минные разрывы, как и просил Басин,
За Варшавкой багрово вспыхнули выстрелы, и на нашу оборону упали первые снаряды и мины. Но противник бил неточно и вяло. Наши пулеметчики, поднаторевшие бегать с одной огневой на другую в качестве кочующих огневых точек, быстро скрылись под укрытия.
Нелепо начавшаяся и вяло протекавшая разведка к закончилась бестолково — перестрелка то вспыхивала, то замирала, словно противник никак не мог принять окончательного решения, Казалось, что немецкие разведчики нарочно не поползли дальше своих проволочных заграждений, нарочно раскрыли себя, чтобы побыстрее убраться под накаты: Новый год, он и есть Новый год.
Басин крепко растер озябшие руки — второпях забыл рукавицы па НП, и спросил у следующего за ним Кислова:
— В случае чего найдем, чем Новый год встретить?
Кислов озабоченно кивнул:
— В случае чего, конечно, найдем… Но наперед — лучше б загодя.
Басин рассмеялся:
— Сам видишь, какое «загодя» получилось, А если б серьезное?
В блиндаж он не вошел, а влетел — деятельный, веселый — и перебил приготовившегося к докладу Кривоножко:
— Так мы будем отмечать или не будем?
— Думаете, на этом все и кончилось?
Басин вспомнил командира хозвзвода и опять рассмеялся:
— Считаю!
— Сил у них нет?
— И силенки не те, и мы не те… Многочисленные факторы, так сказать.
Но разойтись по своим землянкам они не спешили. Еще прошлись по ротам, поздравляя и заодно проверяя несение службы, а уж намерзшись, отправились по домам…
Очень это хорошо, когда на войне есть хоть временный, но дом.
Глава шестая
Малков и Засядько уже возвращались из ближнего леса, когда услышали трели станкачей, а потом и артперестрелку. Оба отметили, где рвутся снаряды, и Малков выругался:
— Вот гадство… Ведун какой… Жилин. Как знал. Бросать придется, — он потряс охапкой елового лапника.
— Зачем? — пожал плечами Засядько. — Все равно ж идем к передовой.
Они побежали — легко и споро.
И все-таки в землянку они ввалились запыхавшимися, ожидая, что сейчас же придется хватать винтовки я бежать на передовую. Но в землянке шла молчаливая, сосредоточенная, в чем-то даже отрешенная работа: снайперы слышали перестрелку.
Кропт даже хватался за винтовку, но Жилин остановил его:
— Не дергайся! Работу, коли начали, надо закончить.
И они доклеивали последние игрушки, прислушиваясь к перестрелке, как прислушиваются только на войне — всем телом.
Вздрагивала и гудела мерзлая земля, сочились прахом накаты, а ребята делали свое предпраздничное дело: Засядько скрутил хвойные гирлянды и протянул их крест-накрест под накатами, потом пристроил лапник на стенах и перевил его блестящей фольгой из микрофарад. Кропт собрал остатки цветной бумаги и разукрасил и лапник и гирлянды.
Джунус довольно щурился — такой праздник он, степняк, видел впервые, — потом полез в вещмешок, вытащил заветную, очень дорогую на передовой бумагу и стал вырезать из нее цифры — «1943». Костя, сказав; "Ага, ты, значит, так…" — стал вырезать из остатков буквы и выклеил лозунг: "Москвичам — ура!" — Я думал, ты в шутку насчет москвичей, — поморщился Малков.
— А я думал, ты догадливей или хоть читать умеешь, — засмеялся Костя. — Раз мы прикрываем Москву, значит — москвичи! На юге — сталинградцы, а мы — москвичи.
Перестрелка утихала, Кропт и Засядько отнесли з комбату н замполиту убранные елочки.
Хвоя гирлянд отмякала, источая острый и печальный аромат. В печи несмело потрескивали дрова, сквозь щели иногда пробивался дым, и по землянке плыл горький запах пожарищ. Ребята присели вокруг стола и примолкли.
Жилин вспоминал свой Таганрог, гадая, будет там оттепель или над городом встанет высокое небо с яркими, гораздо ярче, чем в этих местах, большими звездами. Раньше елки привозили в Таганрог или с Кавказа, или откуда-то с севера. Под немцем их никто не привезет… И как же, должно быть, грустно на темных улицах — ни скрипа снега под ногами, ни песни, ни смеха… Только на акациях с костяным мертвым стуком подрагивают не сорванные осенними верховками коричневые стручки.
Нахлынула такая тоска, такая, близкая к отчаянию, беспросветность, что Костя сжал зубы, чтобы сдержать навернувшиеся злые и грустные слезы. Сколько ж еще пути, сколько ж рисковать собой, чтобы добраться до милых улочек, увидеть серое ласковое море. услышать музыку и песни праздника… Чего они чикаются там, на юге? Неужели ж он так силен, этот фриц? Силен, силен фриц… Когда наступали от Москвы — видели. И слишком уж далеко шагать тем ребятам на юге, да еще и все время оглядываться — какникак, а триста тысяч фрицев сидят у них в тылу. А ну как прорвутся? Как еще тот Сталинград откликнется…
Запах хвои все настойчивей напоминал о прошлом, но о каком. Костя никак не мог угадать, пока наконец не вспомнил первый день в избе дивизионного дома отдыха. Там тоже пахло деревом, хвоей, но еще и сухим, домашним теплом. Он сразу вспомнил Марию, но привычного радостного покалывания в сердце не обнаружил — явилась чуть насмешливая грусть.
"Одна маскировка, а не любовь… — Но тут же устыдился насмешливости и справедливо решил:
— Какая б ни была, а — любовь".
И он ощутил и нежность к Марии и нечто похожее на гордость: сумел-таки на войне, на передовой, узнать то, что не всякий узнает в мирной жизни…