Варяжский десант
Шрифт:
Гуляли крепко, так как смерть вовсю собирала уже свой урожай, несмотря на то что заговора никакого не было. Как, впрочем, и задумок осуществить переворот.
Просто год назад, подавая такое же прошение государю, стрельцы, узнав, что Петр сейчас оттягивается в Англии, вручили прошение Софье, остававшейся «на хозяйстве». Это был законный и естественный поступок: если нет самого, отдать бумагу и. о. Но Петр, вернувшись, прошение стрельцов повесил на сучок в туалете, как обычно, а злобу на Софью со стрельцами затаил необычайную и ничем не объяснимую: как и большинство
Поэтому в сентябре 1698-го трактир уже гудел, встревоженный массовыми беспричинными арестами, но все же гудел пока еще безмятежно: картины «Утро стрелецкой казни» никто из стрельцов, естественно, в глаза не видел – Василий Максимович Суриков написал ее лишь сто восемьдесят три года спустя.
– Этому больше не наливайте, – склонился кабатчик к Коптину и Завадскому, едва заметно указывая взглядом на Митрофана Лукина, плечистого стрельца с окладистой бородой, сидевшего напротив них. – Беда будет… – пояснил он и отошел от их стола столь же бесшумно и незаметно, как подошел.
– Учит нас, как детей! – возмутился Завадский. – А то мы сами не видим, не понимаем!
– Да не учит он! – успокоил его вполголоса Коптин. – А прислуживает. Мы, с его точки зрения, знатная публика. Вот и стремится угодить, чтобы неудовольствия не вышло бы нам какого.
– Ну да! Ты тон-то его слышал, каким он сказал? Нашелся, блин, Макаренко… Учитель жизни… Далай-лама…
– Тебе, кстати, тоже хватит, – заметил Коптин.
– Ага! – кивнул Завадский в ответ и, взяв за ручки два кувшина с зельем, встал, протянув один из них стрельцу Митрофану: – Давай? За Васю Сурикова, а?
– За Васю можно, – согласился Митрофан, принимая кувшин. – За Васю выпьем!
– А ты ведь даже не знаешь, за кого пьешь? – подначил Завадский.
– Да ты ж сказал: за Васю! Зачем мне знать? Я верю! Ты ж угощаешь! Вот я тебе и верю!
– Ага!.. Ну давай!
– Давай!
Коптина даже передернуло слегка от того усердия, с которым Митрофан Лукин пытался вогнать в себя два литра самогонистого пойла под названием «зелено вино». Казалось, еще чуть-чуть, и мутноватая бурда брызнет у стрельца из ушей, из носа и даже из глаз – в виде фонтана мутных слез.
Но нет, все обошлось. Любовь к халяве на Руси превыше всего: на халяву и уксус сладок, на халяву и кирпич съешь.
Вместе с Коптиным за процессом введения в организм запредельной дозы одуряющих разум токсинов следила еще одна пара глаз – какого-то тщедушного стрельца в три вершка ростом вместе с шапкой. Тщедушный фланировал между столов уже, наверное, час, как сирота потерянный какой-то. Он явно был не при делах: без денег и компании – никто его за стол не приглашал.
Тщедушный остановился посмотреть, как Митрофан с Завадским заливают себя до бровей. Он смотрел во все глаза; лицо его выражало смесь безграничного презрения с безбрежной завистью. Оба эти чувства, проявляющиеся в жизни обычно отдельно, на этом лице образовывали идеальную композицию, гармонируя на каком-то высшем, недоступном рассудку уровне.
Митрофан, покончив с кувшином, мотнул головой, стряхивая с усов остатки зелена вина. Взгляд его вдруг зацепился за тщедушного стрельца. Возникла пауза.
– Ты Вася Суриков? – спросил вдруг Митрофан, покачнувшись.
– Нет, – ответил тщедушный стрелец.
– Вот и не хрюкай! – подвел итог Митрофан и с силой ударил стрельца пустым кувшином прямо по темечку.
Звук удара был страшный – как будто большим и тяжелым камнем с силой влепили по деревянной колоде.
Кувшин уцелел.
Стрелец устоял, но из его ушей и носа буквально хлынула кровь – бурно, обильно потекла, заливая грудь и плечи. Глаза тщедушного остановились, став безжизненно-стеклянными.
Кабак притих.
Митрофан, внезапно отрезвев, выронил кувшин и, переступив через убитого стрельца, быстро пошел к входной двери, властно раздвигая народ – оцепенелый, еще не до конца осознавший ужас случившегося. Он шел так уверенно, по-деловому, будто спешил за живой водой, оставленной им на улице возле входа.
Хлопнула дверь, закрываясь за Митрофаном. Послышалась дробь копыт удаляющегося коня…
Коптин повернулся к Завадскому и обомлел. Вместо капитана с красным дипломом и двумя орденами за хронодиверсии и темпоральный сыск на лавке валялся его камзол, свисая до пола, до лежащих под столом штанов Завадского и подштанников, дружно уходивших в хорошо начищенные с утра сапоги…
Не удивляясь и не суетясь, Коптин приподнял камзол, нашел в потайном кармане личную карточку-чип, являющуюся одновременно и ключом телепорт-челнока, и офицерским жетоном, удостоверением личности.
Он сразу понял нехитрый механизм происшедшего, ставшего позже хрестоматийным примером.
Убийство тщедушного стрельца заставило Митрофана бежать, скрыться, залечь подале от Москвы в берлогу.
Он оказался единственным, кто уцелел, избежал грядущего утра стрелецкой казни. Не убей он, не стань преступником, убийцей, двумя днями спустя его обезглавили бы, повесили или посадили б на кол посреди Красной площади или Васильевского спуска, ни в чем не повинного.
Но он стал убийцей. И это его спасло.
Он, видно, прожил долгую, яркую жизнь, успев сотворить в ней, среди прочего, что-то такое, что сделало абсолютно невозможным появление на свет дважды орденоносного капитана Завадского.
Точно на те же самые грабли Коптин едва не наступил сам, будучи еще зеленым лейтенантом, стажером, слушателем Высших курсов подпространственной дипломатии и хроноразведки. Их закинули вдвоем с майором Горбуновым в самый исток смутных времен, в 1584 год, в февраль месяц.
В тот достопамятный февраль сгорела Александровская слобода, резиденция царя Ивана, считавшаяся некоторое время даже столицей Руси, – с подачи самого Ивана Грозного, разумеется. Грозный часто залегал на дно в слободе, скрываясь от возможных последствий своей очередной мокрухи, массовых изуверских казней безвинных душ и прочей свойственной ему с бодуна беспредельщины.