Василий III
Шрифт:
Первоначально Михаил думал, что нужно во всём следовать примеру Савонаролы, так же решительно обличать перед народом князей церкви, искоренять свойственные им пороки. Но всё оказалось куда сложнее. Едва осмелился он в своей первой проповеди заикнуться об этом, как тут же кто-то подбросил ему грамоту, в которой было написано: «Не миновать тебе огня Божьего!»
Нет, он не устрашился этой грамоты и продолжал следовать примеру учителя. И тогда трое неизвестных в сутанах подстерегли его, возвращающегося поздним вечером из древней церкви Сан-Миньято аль Монте, и избили так, что он только под утро пришёл в себя. Флоренция была по-прежнему прекрасна: ярко светило солнце, весело пели птицы, а цветы распространяли удивительные ароматы. Первые торговцы спешили с корзинами на
На Афоне встретили его приветливо. Михаил был человеком общительным, незлобивым, умеющим живо и интересно рассказывать. А рассказать ему было о чём. Неудивительно, что афонским старцам он пришёлся по нраву.
Неспешно текла жизнь в афонском монастыре, совсем не так, как во Флоренции. И все было бы хорошо, не загорись он желанием пуститься в новое путешествие, на этот раз в Москву.
Все началось с того, что русский государь Василий Иванович десять лет назад отправил на Афон своего посла Василия Копыла с грамотой к настоятелю афонской горы Симеону с просьбой прислать на время в Москву из Ватопедского монастыря старца Савву для перевода греческих книг, имевшихся в книгохранилище великого князя. В ту пору в Москве и Новгороде укрепились еретики, которые в спорах нередко ссылались на церковные книги, малоизвестные русскому духовенству.
Савва был стар и немощен, болен ногами, а потому не решился отправиться в столь далёкое путешествие. И тогда афонские старцы, посовещавшись между собой, договорились послать в Москву монаха Максима, молодого, но уже прославившегося своей учёностью. Максим был лёгок на подъём, а потому охотно согласился отправиться в Москву по зову великого князя. На Руси пришлось испытать ему и успехи, и жестокие поражения. Здесь он написал основные свои труды.
Поселили Максима в кремлёвском Чудовом монастыре. Разные люди посещали его келью. Были у него не только духовные, но и миряне: двоюродный брат великой княгини Иван Данилович Сабуров, князь Андрей Холмский, двоюродный брат опального боярина Василия Даниловича Холмского, князь Иван Токмак, боярин Иван Никитич Берсень-Беклемишев, сын боярина Михаила Васильевича Тучкова Василий. Среди ближайших друзей Максима Грека был Вассиан Патрикеев, переведённый из Кирилло-Белозерского монастыря сначала в Симонов, а затем в Чудов монастырь.
О чём они говорили? О разном. Обсуждали древние и новые книги, царьградские обычаи, порядки в афонских монастырях. Особенно запомнились Максиму горячие речи Берсень-Беклемишева. Поблёскивая тёмными татарскими глазами, он запальчиво ругал существующие на Руси порядки, обвиняя во всём мать Василия Ивановича Софью Фоминичну Палеолог.
– Как пришли сюда греки, так наша земля и замешалась, а до тех пор жили мы в тишине и в миру. Но вот явилась сюда мать великого князя, великая княгиня София с греками, так и начались большие нестроения, как у вас в Царьграде.
Непристойно было Максиму слушать такие речи, и он возражал Берсеню:
– Господине! Мать великого князя, великая княгиня София, с обеих сторон была рода великого, по отце царского рода константинопольского, а по матери происходит от великого герцога Феррарского Италийской страны.
Берсень распалялся пуще прежнего:
– Какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Которая земля перестраивает свои обычаи, та земля стоит недолго, а здесь у нас старые обычаи великий князь переменил. Так какого добра от нас ждать? Лучше старых обычаев держаться и людей жаловать. А теперь государь наш, запершись сам-третей, у постели всякие дела делает. Отец его, Иван Васильевич, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всём. А нынешний государь не таков, людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит.
Случалось, строптивый боярин ругал в присутствии Максима митрополита.
– Вот у вас в Царьграде цари теперь бусурманские, гонители; настали для вас злые времена. И как-то вы с ними перебиваетесь?
– Правда, - отвечал на это Максим, - цари у нас нечестивые, однако в церковные дела они не вступаются.
– Хоть у вас цари и нечестивые, но ежели они так поступают, стало быть, у вас ещё есть Бог. А вот у нас Бога нет. Митрополит наш в угоду государю не ходатайствует перед ним за опальных.
Порицание Берсенем великого князя и митрополита вызывало в душе Максима новые опасения, поэтому он старался говорить с ним наедине, без видоков и послухов. Но это и было поставлено ему в вину, когда судили строптивца. Во время допросов о речах Берсеневых Максим перепугался и рассказал всё как было, без утайки. И вот Берсеня не стало. Кат [50] отрубил ему голову.
Узнав об этом, Максим опечалился. Умолчи он о его крамольных речах, и, кто знает, может быть, боярин остался бы в живых. Но мог ли он не сказать обо всём, когда страх сковал его разум и волю, тот самый отвратительный и ужасный страх, который заставил его отступиться от заветов учителя Джироламо Савонаролы. Никто не ведает, почему он переменил веру, никто не обвиняет его в гибели Берсеня, но собственная память всё знает. Словно раскалённым железом жжёт она душу бессонными ночами за слабодушие.
50
Кат - палач.
«Доверчив я был по прибытии на Русь, - с сожалением думает Максим, сидя в убогой келье Иосифо-Волоколамского монастыря.
– Не ведал, что каждый мой шаг, каждое моё слово становились известными митрополиту Даниилу. А ведь мы говорили обо всём, и отнюдь не всегда наши речи были угодны ему и великому князю».
Вскоре после суда над Берсень-Беклемишевым церковный собор осудил и его, Максима. И вновь на душе неспокойно: достойно ли вёл он себя на этом судилище? Память не спешит с успокоительным «да», но где-то в глубине души набатом громыхает: «Нет, нет, нет!» Считая себя невиновным, Максим пытался отказываться от некоторых своих суждений. Он не предполагал тогда, что митрополит Даниил через своих видоков и послухов столь осведомлён обо всём, говорившемся в его келье.
«Келейник-то мой, Афанасий, каков? Всё выложил на соборе и приврал немало, не покраснев. Лишь о своём спасении мыслил. А ведь тоже грек!»
Как монах греческого монастыря, Максим был подсуден только суду вселенского патриарха, но не суду русских епископов. Даниил презрел это правило. Он выдвинул против монаха обвинение в общении с опальным Берсень-Беклемишевым и турецким послом Скиндером, которые поносили великого князя. И хотя в самом этом общении ничего преступного не было, оно позволило Даниилу, вопреки существовавшим правилам, поставить его перед собором русских епископов.
«Да, хитёр и коварен митрополит Даниил! Вельми жесток он в борьбе с инакомыслящими. Мольбы поверженных противников не проникают в его сердце. А потому надлежит укреплять дух свой, чтобы достойно встретить новые притеснения митрополитовы».
Тут мысли Максима направились по иному пути. В споре между стяжателями и нестяжателями он недвусмысленно высказался против иосифлян.
«Можно ли согласиться с митрополитом, ратующим за обогащение монастырей? Иосифляне говорят, будто богатства монастырей принадлежат не одному, а всем инокам. Это, как они мыслят, оправдывает монастырскую роскошь. Но ведь точно так же и лихие разбойники оправдываются на пытке. Вступив в шайку и награбив богатства, они, будучи пойманными, говорят, а я, дескать, для себя ничего не брал…»