Василий Теркин
Шрифт:
— Ну вот видите, господа! — крикнул Теркин. — И всякое дерево у Антона Пантелеича — точно живой человек: свою, как бы это сказать, душу имеет, психологию.
— А то как же! — со вздохом подтвердил Хрящев, лаская рукой тонкий ствол сосенки.
— Ель он до обожания любит… А я — сосну!.. У нас всегда насчет этого идут диспуты. стр.495
— И сосна — почтенное дерево, — выговорил вдумчиво
Хрящев, оглядывая всех троих, — и притом целомудренное.
— Как это?
Кузьмичев расхохотался.
— Потому что в брак она вступает редко — раз в шесть, в семь
Все трое поглядели в сторону опушки, где позади стволов протянулась лиловая полоса.
— Лес, — продолжал Хрящев, попадая на свою любимую зарубку, — настоящее царство живых существ. Мы в своей гордыне думаем, что только в нас вся суть, а кроме нас ничто не чует, не любит, никаких нет стремлений и помыслов… А это неправда, — выговорил он горячо и мягко, — неправда! Не то что вот эта сосна, — камень — и тот живет!.. А уж о пернатых и говорить нечего! Те еще так живут, как многим из нас ни единожды на своем веку не удастся. Везде одна сила, один дух… Я в это верю, грешный человек… И куда ни обернусь — вправо, влево, — везде чудо… И один наш мятущийся, ограниченный дух все фордыбачит, корит, судит, рядит, приговоры изрекает. И все всуе! Никто не прав, никто не виноват… И ежели для нас зло существует, то для нас только. А для сосны — вот этой самой — есть свое зло, а для муравья или червя — свое…
Их-то мы не слушаем и не разумеем, а только со своей подоплекой носимся!
XL
— Нет, позвольте!..
Аршаулов весь заволновался; его жилистая шея точно проглотила с трудом кусок; он развел руками и тотчас после того стал сжимать ими грудь.
— Позвольте, — стремительно заговорил он, с усилием поднимая глухой, сиплый звук голоса. — С такой стр.496 теорией Антона Пантелеича и обовшивеешь, по-мужицки выражаясь! "Никто не прав, никто не виноват! Все-чудо в мироздании!"
— Чудо-с! — повторил Хрящев.
— Не знаю, да и знать не хочу! Так и все изуверы рассуждают, гасильники. С этим дойдешь до непротивления злу… Прибаутку-то эту мы теперь везде слышим.
— Слыхал и я, — твердо выговорил Хрящев.
— То-то!.. Мы не муравьи, не черви, не сосны и ели! Мы — люди! — все распалялся Аршаулов, и щеки его начинали пылать сквозь бурую кожу, натянутую на мышцах, изъеденных болезнью. — Мы люди, господа! А потому имеем священное право — руководиться нашим разумом, негодовать и радоваться, класть душу свою за то, во что мы верим, и ратовать против всякой пакости и скверны…
— Всеконечно, — прервал Хрящев, и мягкое выражение сменилось на его пухлом лице другим, сосредоточенным и немножко насмешливым. — Всеконечно, Михаил Терентьич, но ни рассуждать мы по существу, ни судить без апелляции не можем, не токмо что о вселенной, а о том — откуда мы и куда идем. Это все равно, как если бы муравьи — а они как мудро свое общежитие устроили — стали все к своей куче приравнивать. Так точно и людское суемудрие… Жалости достойно! Я это говорю не как изувер, Василий
Иваныч знает, божественным я не зашибаюсь, — а так, быть может, по скудоумию моей головы.
— Не в этом дело! — ослабшим голосом возразил
Аршаулов, и руки его упали сразу на костлявые бедра. — Не в этом дело!.. Теперь в воздухе что-то такое… тлетворное, под обличьем искания высшей истины.
Не суетным созерцанием нам жить на свете, особливо у нас, на Руси-матушке, а нервами и кровью, правдой и законом, скорбью и жалостью к черной массе, к ее невежеству, нищете и рабской забитости. Вот чем!..
В горле у него захрипело. Он закашлялся и приложил платок к губам. Теркину показалось, что на платке красные пятна, но сам Аршаулов не заметил этого, сунул платок в наружный карман пальто и опять стал давить грудь обеими руками своим обычным жестом. стр.497
— Голубчик! Михаил Терентьич! — остановил его Теркин. — Вам ведь не весьма полезно так волноваться. Да и не о чем.
— Нет, позвольте! — отстранил его одной рукой Аршаулов и порывисто подался вперед всем туловищем.
–
Вот я прямо из нашего села, где Василий Иваныч родился и вырос, — добавил он в сторону Хрящева. — Ежели в эмпиреях пребывать и на все смотреть с азиатским фатализмом, так надо плюнуть и удрать оттуда навеки: такая там до сей поры идет бестолочь, столько тупого, стадного принижения, кулачества, злобы, неосмысленности во всем, и в общинных делах, и в домашних, особливо между православными. Ан нет! Надо там оставаться… Ни за какую чечевичную похлебку не следует менять своей веры в народ и свой неблагодарный завет. Ни за какую!.. Так-то!
— Да что вы, голубчик, на моего мудреца так накинулись? — заговорил веселее Теркин. — Вы его совсем не знаете. Быть может, из нас троих Антон Пантелеич никому не уступит в жалости к мужику и в желании ему всякого благополучия.
— Опять вы меня не по заслугам хвалите, Василий Иваныч, — пустил жалобной нотой Хрящев и отвернулся.
— Не замайте! — крикнул ему Теркин. — Кто меня образумил на пожаре, вон там, когда я даже разревелся от сердца на мужичье, не показавшее усердия к тушению огня? Вы же! И самыми простыми словами…
Мужик повсюду обижен лесом… Что ж мудреного, коли в нем нет рвения, даже и за рубль-целковый, к сохранению моих ли, компанейских ли маетностей?
— Еще бы! — вырвалось у Аршаулова, и он ласковее взглянул на жирный затылок Хрящева.
— И выходит, — подхватил капитан, закуривая толстую папиросу в мундштуке, — Антон-то Пантелеич не токмо что из мшары вас высвободил, да еще мудрым словом утишил?
— Именно! — вскричал, вскакивая обеими ногами, Теркин. — И пожар пошел с той минуты на убыль, да и во мне все улеглось. Там же в лесу, около полудня, как бухнулся в траву, так и проспал до вечерней зари, точно коноплю продал.