Ватага
Шрифт:
— Нет. Уважаю один.
— Не потребуется ли вашей милости девочка или мадам? Можно интеллигентную… — приказчик осклабился и выжидательно стал крутить на пальце бороденку.
Зыков быстро повернулся к нему, задышал в лицо, строго сказал:
— Не грешу, отстань… — и вошел в баню.
Зажег две свечи, начал раздеваться.
Когда стаскивал с левой ноги пим, рука его попала в какую-то противную, холодную, как лягушка, слизь. Он отдернул руку. От голых пяток до боднувшей головы его
— Тьфу! Мозги…
Он шагнул из бани и далеко забросил оба пима в сугроб.
От голубеющей ночи, со двора, пробирались к бане три всадника.
Зыков закрючил дверь, взял винтовку, китайский пистолет, нож и веник и нагишем вошел в парное отделение.
Когда он залез на полок и с азартом захвостался веником, пушка грохнула в четвертый и последний раз.
Продрогшие за длинный переход партизаны набились по теплым городским углам, кто где.
У молодой бабочки Настасьи пятеро. Маленькая, шустрая, она, как на крыльях, порхала от печки к столу, в чулан, в кладовку.
— Да ты ложись спать… Мы сами… Зыков не велел беспокоить зря. А Зыков скажет — отпечатает.
— Как это можно, — звонко и посмеиваясь возражала та.
На столе самовар, яичница, рыба, калачи — бабочка на продажу калачи пекла.
Четверо были на одно лицо, словно братья, волосы и бороды, как лен. Только у пятого, Гараськи, обветренное толсторожее лицо голо и кирпично-красно, как медный начищенный котел.
— А у тя хозяин-то, муж-то есть? — зашлепал он влажными мясистыми губами.
— Нету, сударик, нету… Воюет он… При Колчаке.
— При Колчаке? — протянул Гараська, прожевывая хлеб со сметаной. — Зыков дознается, он те вздрючит.
— По билизации, сударик… Не своей волей, — слезно проговорила бабочка, и сердце ее екнуло.
— По билизации ничего, — сказал мужик в красных уланских штанах. — Ежели по билизации, он не виноват.
Настасья успокоилась. Быстрые глаза ее уставились в бороды чавкающих мужиков.
— Кого же вы бить-то пришли? Большачишек, что ли?
— Кого Зыков велит, — сказал крайний мужик в овчинной жилетке с офицерскими погонами и крепкими зубами щелкнул сахар.
— Нам кого ни бить, так бить, — весело сказал Гараська и, обварившись чаем, отдернул губы от стакана.
— А ты нешто убивывал? — спросила бабочка.
— Убивывал. Я на приисках работал, там народ отпетый… Убивывал…
Глаза Настасьи испугались.
— Гы-гы-гы, — загоготал Гараська. — Вру, вру… А вот я бабенок уважаю чикотать, — он квакнул по-лягушачьи и боднул хозяйку в мягкий бок:
— А зыковский наказ забыл, паря? Оглобля!.. Чорт… — окрысились на Гараську мужики.
— Так тебе Зыков и узнал, — с притворной
Все плотно наелись и рыгали. Молодые мужики, раздувая ноздри, примеривались к хозяйке глазом: бабочка круглая. Вот только что Бог ростом обделил. Одначе, не хватит на всю артель.
— Ну, братцы, дрыхнуть.
Настасья улеглась за занавеской на кровати, партизаны в соседней комнатушке на полу, разбросив шубы.
Старший, Сидор, задал лошадям овса, помолился Богу и бесхитростно до утра завалился спать.
Почти по всему городку партизаны крепко спали. Только выходы на окраинах караулили зоркие глаза, да раз'езды, тихо переговариваясь, рыскали по улицам.
А вот за крашеными воротами драка, гвалт: два партизана, голоусик с бородатым, пьяные, вырывали друг у друга деревянную шкатулку.
— Моя! — кричал голоусик.
— Врешь! Я первый увидал.
И оба залепили друг другу по затрещине.
Раз'езд загрохотал в калитку и в'ехал во двор:
— Язви вас! Вы драться?!.
Партизаны крепко спали, и пушка сомкнула свое хайло, только обывателей мучила бессонница. Воля в каждом померкла, покривилась, всяк почувствовал себя беззащитным, жалким, как заключенный в тюрьму острожник. Люди были, как в параличе, словно кролики, когда в их клетку вползет удав. Озадаченные обыватели то здесь, то там чуть приоткрывали дверь на улицу и прислушивались к голубой морозной ночи.
Но ночь тиха.
И это обманное безмолвие еще больше гнетет их. Каждый предвидел, что завтрашний день будет страшен: сам Зыков здесь.
Трепетали купцы и все, у кого достаток, трепетали чиновники и духовенство. Мастеровые, мещане и просто беднота тоже вздыхали и тряслись: Зыкову как взглянется, и хорошая и дурная про него идет молва.
Ой, не даром нагайкой Зыков погрозил. А кто у костров стоял? Простой народ. Вот ввязались позавчера в бунтишко… Эх, чорт толкнул, попы подбили с богатеями!.. Эх, эх… Пускай бы правили городом большевики, тогда б и Зыков не при чем.
Фортки, двери закрывались, и долго в домах, в хибарках шуршал тревожный разговор иль шопот.
Весь город был в параличе.
Зыков, горячий, как огонь, выскочил из бани, — на красном исхвостанном веником теле чернеет широкий кержацкий крест, — кувырнулся в сугроб и запурхался в снегу.
— Стережете, ребята?
У всадников блестели под луной винтовки.
— Парься спокойно. Стерегем.
Кому же спится в эту ночь? Непробудно спят на морозе Шитиков со старухой и женой, да еще в мертвом свете почивает утыканное крестами кладбище. Между могил стремглав несется ослепший от страха заяц, за ним, взметая снег, — голодная собака или волк.