Ватага
Шрифт:
Срамных испуганно тряс рыжей головой, весь дрожал от внезапно охватившей его жути. Глаза юлили и боялись бешеных глаз Зыкова. Это не Зыков… Это чорт. Глаза горят зеленым огнем, рот то открывается, то закрывается, борода, как сажа, и в правой ручище безмен.
— Батюшка, Зыков! Степан Варфоломеич…
Но Зыков не взмахнул безменом, а страшно и твердо, как по железу пилой, сказал:
— Седлай коня. Дуй во все лопатки. К нам. Делай, что прикажу сейчас.
Всю ночь до рассвета он ходил между костров, считал звезды, читал по звездам свою судьбу, но что будет впереди — не знал, все
Всю ночь до рассвета не спали и в доме Перепреева, а с рассветом весь городок, все погорелое место точило слезы, слез было много: дым вертел, выедал глаза и разбойные звуки еще не умерли в ушах.
Много было мертвецов и горького над ними плача, но отпевать их некому.
Настя счастлива, беспечальна. Она с благодарностью вспоминает, Господи прости, ту первую ночь, троих мужиков и ненасытного Гараську. Настя благочестива. Надо бы каяться, но попы убиты, церкви спалены. Настя смотрит на икону, крестится, вздыхает, надо бы удариться в покаянные слезы, но где их взять, если стол и все лавки ломятся от награбленного Гараськой добра. Ежели сложил свою голову Гараська, вечный ему покой, ежели жив Гараська, может и вспомнит ее и вернется. Эх, парень, парень! До чего усладительно, Господи прости, вспоминать его.
Из Перепреевского дома караульный в двух тулупах и Шитиковские приказчики волокли труп Ваньки Птахи. Кухарка мыла с дресвой кровавый пол. Пришел столяр, сторговался за починку двери.
Десяток оставшихся солдат и горожане рыли на погосте общую могилу и складывали туда мертвецов.
Дела было всем много. Мороз сломился, хлопьями валил пушистый снег.
Сквозь снег серела виселица, и как виселицы — четыре обгорелых колокольни. Черные стояли обгорелые дома, и до тла сгоревшие развеялись по земле черным прахом. Черные печи грозили небу, как перстом, черными трубами.
В черных мыслях ехал Зыков на черном, как чорт, коне. Но отряд его подвигался весело.
Опять разбрелись по горным тропинкам, кто где. Едут вольно, не торопясь, лишь бы к ночи собраться на условленное место.
Вот приедут на заимку, в стан, Зыков, поди, даст отпуск. Добра везут много. Эх, скорей бы по домам, запхать покрепче золото да серебро. Погуляно, повоевано довольно!
Настины мужики вспоминают Настю. Ну, баба… Кубышка, а не баба. Эх, Гараську, дурака, жаль. Ужо Груняха-то… Эх!..
Серебряные церковные сосуды камнями сбивают у костров в комки. А вот там смазал один другому по зубам, там в драке сцепились четверо, не могут поделить.
А лес зеленый, темный, хлопьями валит снег, и зверючьи тропинки исчезают.
Ночь, снег. Таня подошла к окну, к балкону, к тому самому… Таня приникла печальным и милым, как сказка, лицом к стеклу. За стеклом все то же — ночь и снег. И нет ярких костров — темно — нет криков и песни, нет чугунного всадника. Навсегда умчался сказочный всадник в новую страшную сказку, в быль.
Печальная, милая девушка из печальной русской сказки — оторвалась от сказки — оглянулась. Кто-то звал ее, кто-то плакал. Но она замкнулась в самой себе и ничей голос до ее сердца не доходит. Она вся горит, большие, серые глаза ее в мечте и бесконечной тревоге, и сердце ее дважды раздавлено, дважды осиротело. Что-то
На третий день к вечеру под'ехал к Зыковской заимке первый партизан, а в ночь — и остальные.
На заимке и в лесу народу много, но костры горят невесело, и все песни смолкли.
Еще вчера, ранним — чуть зорька — утром откуда-то взялся Срамных, он поднял бучу, разбудил всех нехорошим голосом:
— Что ж вы, барсуки, дрыхнете! Ведь ваш старец Варфоломей приказал долго жить.
Срамных побежал будить и хозяйку, Анну Иннокентьевну. Впрочем, та уже бодрствовала: сотворив короткую молитву, принялась творить квашню с хлебами.
— Вошел я от сынка, от Степана, поклон отдать, — заговорил Срамных, пряча глаза. — Чиркнул серянку, гляжу — старичек в гробу лежит, в колодине. Я окликнул: — дедушка! — лежит. Я погромче, я на колени припал к нему: ни вздыху, ни послушанья. Меня ажно откачнуло от него, как ветром. И лик у него темный, нехороший лик.
Хоронить старца Варфоломея собралось много кержаков. Шарились по лесу, в ущельях, искали Срамных, нигде не могли найти: куда-то удрал, неверный.
Из дальних заимок приехал парень. Он сообщил, что деда Семиона вчера нашли убитым в лесу.
— Ну?.. Старца Семиона? Зарезали?!
— Да, да… Голова напрочь…
Поджидали Зыкова, но он не появлялся. Вахмистр царской службы, которому он поручил команду, сказал, что сам Зыков свернул к Мулале-селу.
После похорон старца Варфоломея большинство кержаков навсегда разбрелось по своим заимкам. Остались лишь преданные Зыкову, спаянные с ним кровью. Но все-таки отряд его рос и множился: по всем зверючьим, пешим, конным тропам стекались сюда дезертиры из белого стана, рабочие с рудников, лесорубы, гольтепа, маленькие — в пять-шесть человек — партизанские отряды, бродяги, каторжане, сколько-то киргиз и калмыков-теленгитов, даже расстрига-дьякон с двумя спившимися с кругу семинарами.
Стекались все, кто знал о Зыкове, кто до конца возненавидел белых. Одних гнало сюда шкурничество, трусость. Других — геройство: борьба за угнетенный, раздавленный колчаковщиной сибирский вольный свободолюбивый народ — это молодежь. Третьих — грабежи, легкая нажива, кровь, — это забулдыги, жулики, разбойники.
Но почти все негласно об'единились на одном: из прутьев вяжи веник, силу сгруживай в кулак.
И все покрывала темная заповедь, дочь мятежной бури: убивай, не то тебя убьют.
Надо было все наладить, всем дать работу. Где же хозяин?
Зыков, правда, свернул к Мулале-селу, но внезапно свой путь прервал. Эх, не глядеть бы на белый свет, — и ночью постучал у ворот глухой заимки своего закадычного друга Терехи Толстолобова.
— А-а дружок, Степанушка! Каким это бураном, какой пургой?
Глава 14
Тереха Толстолобов мужик крепкий, медвежатник. Он русский крестьянин, сверстник Зыкову, не кержак, веры православной, поповской, имел двадцать две коровы, восемь лошадей, пять собак и двух жен — старую и молодую. Старую ругал и бил, молодую, Степаниду, ласкал, дарил дарами. Но всегда после ухода Зыкова молодой жене доставалась от Терехи трепка.