Ватикан
Шрифт:
— Хорошо, достаточно! — сказал Папа, состроив гримасу, до смерти перепугавшую фотографа и монсиньора.
Пока они удалялись, брат Гаспар попытался представить себе реакцию приора, если угроза папского отлучения осуществится, однако у него сложилось впечатление, что все обойдется, если только он снова не допустит ошибки и не будет упрямо добиваться получения чека. Лучше было навсегда позабыть об этом.
Несмотря на то что брат Гаспар по-прежнему ожидал, что Папа поведет речь о революции, которая, судя по его словам, должна была произойти в лоне Святой Матери Церкви, той самой революции, которая углубит значение веры вплоть до того, что изменит некоторые из наиболее глубоко укорененных верований, — несмотря на все это, до слуха его долетал только какой-то заумный лепет, пробиться сквозь который было так же трудно, как сквозь чащу джунглей. Так, например, Папа заявил, что Бог должен был бы освободить людей, а не подавлять их, что если им нравится свободная игра идей, то Он должен помогать им, а не чинить помехи, и чем больше концепций и доктрин образуется вокруг Духа
— А что ты думаешь по этому поводу, брат Гаспар?
— По какому?
— Какому? Да обо всем этом ералаше. Что такое Ватикан? Что мы представляем собой на сегодняшний день? Одни словеса. Что до меня, кто по большей части является сутью народной молвы и всяческих мудрствований, кто воспринимает меня всерьез? Только нищие духом. Понимаешь, брат Гаспар? На самом деле человек ничего (или почти ничего) не может сделать для самого себя, но для других он может сделать неизмеримо много. Не в этом ли суть Послания? Но если меня разряжают, как куклу, то могу ли я быть убедительным? Однако курия настаивает на том, что нет, что если ко мне и прислушиваются, то исключительно благодаря всей этой помпе, словно, оденься я в обычный, дешевый костюм, моей пастве показалось бы, что к ней обращается какой-то пенсионер, и пресса даже не позаботилась бы печатать мои высказывания. Что ж, может быть, и так, может, их высокопреосвященства и правы, но тогда, именно поэтому, я говорю им, что то, что видят пресса и верующие — всего лишь форма, народная молва, будь она проклята; молва и зрелище выступают на первый план, а слова и их смысл так и не находят подлинного отклика. Надо превратиться в средоточие света, и средоточие это должно быть крохотным, как пламя свечи, а все эти блистающие мантии и тиары слабо способствуют тому, чтобы мое слово было услышано. Вот потому-то я и перестал появляться на публике. Короче говоря, я хочу покинуть мир зрелищ. Понимаешь, брат Гаспар?
Гаспар изумленно кивнул.
— Мне стыдно, чудовищно стыдно. Я выхожу на площадь, и народ кричит: «Да здравствует Папа! Да здравствует Папа! Посмотрите, как он прекрасен! Да здравствует Папа!» — и все в этом роде, и мне, естественно, становится чудовищно стыдно. Они видят во мне старичка, который одной ногой стоит в могиле, а разодет, как оперный певец, и, разумеется, я вызываю у них нежность. Но дело в том, брат Гаспар, что я знаю: на самом деле они смеются надо мной… Да, да, смеются… Все, весь мир смеется надо мной… Они понимают, что мне нехорошо, что я боюсь смерти, что в глубине души я, как и все они, страдаю маниакально-депрессивным психозом и что я сознаю, что я — не более чем выдумка окружающих. В результате я не могу не показаться им нелепым. Или ты не считаешь меня нелепым?
— Нет.
— Восхитительно, брат Гаспар, поистине восхитительно. Нет, таких, как ты, точно, надо поискать. Блаженны нищие духом, Матфей, глава восемнадцатая, стих третий. Вот в чем секрет: нищие духом. Ибо им принадлежит Царство Небесное. Стоит человеку прочесть полдюжины книг, как — бум! — все рушится. Будь прокляты интеллигенты! Интеллигенты ненавидят сами себя, брат Гаспар, и из этого глубокого и безутешного недуга черпают силы, чтобы отнять желание жить у каждого христианина с помощью своего хитроумного анализа, своего безграничного и чванливого пессимизма, в конце концов, с помощью своей безмерной гордыни. Все-то им хочется разложить на составные части! И за каким дьяволом они нам нужны? Лучше быть слегка туповатым, тебе не кажется? По крайней мере так утверждает Евангелие, но эти людишки, я в этом не сомневаюсь, с таким упорством славят печатное слово, что, полагаю, так просто мы от них не отделаемся. Блаженны нищие духом, брат Гаспар, блаженны нищие духом.
— Блаженны, — подхватил Гаспар.
— Кто ты по гороскопу?
— Что?
— По гороскопу.
— Я не совсем понимаю, о чем спрашивает меня Ваше Святейшество.
— Хватит! — прервал его Папа, внезапно раздражаясь. — Не хочешь же ты мне сказать, что тебя в первый раз об этом спрашивают?
— Нет, но я даже представить себе не мог, что Ваше Святейшество…
— А можно узнать почему? — прервал его Папа, что вошло у него в привычку, по мере того как ярость его не только не утихала, но еще больше разгоралась. — Почему? Почему все только и ждут, что я буду вести себя не как простой, обычный человек? Разве я не имею права на небольшую долю здравой пошлости? Разве у меня не может быть обыденной жизни, полной банальностей? Разве я обречен ежеминутно быть глубокомысленным? Если бы ты только знал, какую скуку, какую невыразимую тоску я испытываю, когда мне приходится читать сухие и холодные слова, которые секретари их высокопреосвященств (даже не сами высокопреосвященства — секретари!) пишут для меня, эти совершенно нечитабельные вариации… В чем на самом деле состоит работа Папы? Говорить миллионам католиков, которые даже и не христиане, что хорошо, что, в конце концов, этот насильственный и безумный спринт к могиле имеет какой-то смысл? И что же мы для этого делаем? Ничего; одни энциклики — и ничего больше. Не кажется ли их высокопреосвященствам, что молчание предпочтительнее? Так нет же, потому что мы — приверженцы слова, приверженцы прошлого или, лучше сказать, приверженцы описи, оставшейся нам от прошлого. Еще давно я заметил, что если мы не улучшим стиль нашего пастырства, то стадо наше рассеется, и рассеется безнадежно. Никто даже и внимания не обратил. Пропустили мимо ушей. Как так может быть? Как это возможно, чтобы высокопреосвященства и их секретари, которые способны витийствовать без конца, не проронили ни разу в жизни ни единой шутки, все освещающей и все освежающей банальности? Немного чувства дистанции, немного перспективы! Как такое возможно? А вот я скажу как: просто их высокопреосвященства воспринимают самих себя слишком всерьез, но в конечном счете это не моя проблема. Моя проблема в том, что они претендуют на то, чтобы и я воспринимал их всерьез и одновременно воспринимал всерьез самого себя. И ты, брат Гаспар, и ты… Теперь мне кажется… Ты легко можешь поддаться тому же искушению. Ты тоже воспринимаешь все слишком всерьез, заносчивый монашек.
— Я постараюсь исправиться.
— Какое твое любимое животное?
— Животное? Шимпанзе, — машинально ответил Гаспар.
— Шимпанзе?! Удивительно, брат Гаспар.
— Хотя питаю такую же склонность к дельфинам, как Ваше Святейшество, — добавил монах, вспомнив, что накануне Папа выражал желание перевоплотиться в дельфина, что, разумеется, бросало некоторую тень на учение и явленную свыше мудрость и было некоторым образом несовместимо с ними, — насколько именно, брату Гаспару показалось, он может вот-вот постичь.
И в самом деле, единственным приемлемым объяснением явно безрассудному желанию Папы перевоплотиться в дельфина, подумал брат Гаспар, могло быть и, вероятно, было ребяческое удовольствие вызывать у окружающих изумление. «Одно лишь изумление ему ведомо», — сказал он, цитируя святого Григория Нисского, а затем Иоанна Павла I (который, несомненно, позаимствовал эту фразу у святого Григория, потому что Папы, насколько нам известно, тоже присваивают себе чужие изречения): «Что такое мы как не плоды божественного изумления?» Изумление, которое, конечно же, чувствовал и брат Гаспар, но изумление изумлением, а Святой Отец предполагал устроить — и вряд ли кто мог помешать ему в этом — беспрецедентную революцию в католическом мире. И не только это: в ближайшие дни, по его словам, он хотел обсудить с доминиканцем «подробности грядущей смуты», твердо и окончательно решив, что на той же неделе на внеочередном собрании консистории произведет его в кардиналы и назначит архиепископом столицы Замбии, Лусаки. И при этой мысли ему тут же пришла на память его матушка, которая наверняка расплакалась бы от радости, чего, к сожалению, он не мог с такой уверенностью утверждать в отношении своего приора.
— Я хочу, брат Гаспар… — сказал Святой Отец, кладя руку ему на плечо. — Да, я хочу, чтобы именно ты составил пастырское послание, которое я собираюсь прочесть завтра своей пастве, так что следи хорошенько за моими словами и не упускай ни одного из них.
Однако то, что стояло на кону, намного превосходило естественное удовольствие от внезапного повышения, равно как и удовольствие, что всего за одну ночь он превратился в возлюбленного сына Пресвятого Отца, так как ему уже поручали такие в высшей степени ответственные задания, как составление пастырских посланий, — но в чем же заключалась революция, которую Папа собирался произвести? Это брату Гаспару было не совсем ясно или, по крайней мере, не так ясно, как должно было быть.
— Какой, по-твоему, самый распространенный грех нашего времени? Самый распространенный, а следовательно, тот, против которого мы должны сосредоточить основные усилия? Какой?
— Не знаю.
— Алчность, брат Гаспар, алчность — вот по преимуществу самый тяжкий грех современности, который превосходит все остальные своими опустошительными последствиями: великой и неописуемой нищетой, которую он порождает, эпидемией убийств и самых различных преступлений, творящихся во имя его. Помнишь, брат Гаспар, энциклику Пия XI «Quadragesimo anno»? «Родина там, где больше благ», — написал он с лукавой проницательностью. Алчность, алчность, везде одна алчность: алчность идолопоклонников, досточтимый брат. Все сокровища, которые мы собираем на этой земле, пойдут на корм стервятникам, и, возможно, поэтому удовольствие, которое приносит алчность, полно тоски и тревоги. И не будем при этом забывать, что тоска также исходит от Бога: тоска — участник таинства смерти, которое разыгрывается в нас. Как, брат Гаспар, как мы с тобой сможем остановить эпидемию алчности, которая завладела людьми? Если бы мы нашли ответ на этот вопрос, — сказал Папа, словно жалуясь, словно все его тело было действительно охвачено мучительной болью, — если бы мы нашли ответ на этот вопрос…
— Быть может, посвятив наши дни и труды Господу… — начал было монах.
— Ха! — снова прервал его Папа. — Нет, брат Гаспар, нет, ведь разве не этим мы занимались столько веков? И чего же мы достигли? Ничего.
— Тогда? — переспросил его встревоженный брат Гаспар. — Тогда?..
— Тогда, брат Гаспар, мы должны повергнуть всех вокруг в величайшее и абсолютное изумление.
Гаспар растроганно кивнул.
— Самая сильная и самая слабая сторона моего положения — в том, что я непогрешим. Конечно, непогрешимость — это своего рода экстравагантность, но я, со своей стороны, намерен извлечь из нее наибольшую пользу. Потому что иногда, брат Гаспар, общаясь с курией, я чувствовал, что все непогрешимы, кроме меня, а ведь с тысяча восемьсот семидесятого года только Папа, а не какой-нибудь кардинал, считается непогрешимым. Разумеется, догма о папской непогрешимости существует сравнительно недавно, но и этого достаточно, чтобы заткнуть рот строптивцам. Знаешь, я вот о чем подумал…