Вечер
Шрифт:
«Клебер» стал на якорь, и я в восхищении залюбовался чудесным Бужийским заливом, простиравшимся перед нами. Кабильские леса покрывали вершины гор; вдали желтые пески полоской золотой пыли окаймляли море, солнце заливало огненными потоками белые дома маленького городка.
Теплый бриз, настоящий африканский бриз, доносил милый моему сердце запах пустыни, запах огромного таинственного материка, в глубины которого никогда не проникает человек Севера. Целых три месяца бродил я по окраине этого загадочного, неведомого мира, по берегу волшебной страны страусов, верблюдов, газелей, гиппопотамов, горилл,
И вот теперь, после такого путешествия, я должен уехать, должен вернуться во Францию, снова увидеть Париж, город пустой болтовни, мелочных забот, бесчисленных рукопожатий. Я прощусь со всем, что так люблю, что так ново для меня, что я едва успел узнать, чего никогда не забуду.
Флотилия лодок окружала пароход. Я прыгнул в одну из них, где на веслах сидел негритенок, и вскоре очутился на набережной, возле старых сарацинских ворот; их сероватые развалины у входа в кабильскую часть города напоминают какой-то древний дворянский герб.
Я все еще стоял на пристани около своего чемодана, любуясь большим кораблем, бросившим якорь на рейде, онемев от восторга при виде этого несравненного берега, этого амфитеатра гор, омываемого синими волнами, более прекрасного, чем в Неаполе, не уступающего по красоте Аяччо или Порто на Корсике, как вдруг тяжелая рука легла мне на плечо.
Я обернулся и увидел рядом с собой высокого длиннобородого голубоглазого человека в соломенной шляпе, в белом фланелевом костюме, пристально смотревшего на меня.
— Если не ошибаюсь, вы мой старый товарищ по коллежу? — сказал он.
— Возможно. Как вас зовут?
— Тремулен.
— Черт возьми! Да мы с тобой сидели рядом в классе!
— Ах, старина, а ведь я узнал тебя с первого взгляда!
И его длинная борода прижалась к моей щеке.
Казалось, он был так доволен, так рад, так счастлив меня видеть, что я, польщенный этим дружеским порывом, крепко пожал обе руки товарищу минувших лет и сам пришел в восхищение от встречи с ним.
Тремулен в течение четырех лет был для меня самым близким, самым лучшим из тех товарищей по классу, которых мы так скоро забываем, выйдя из коллежа. В те времена он был худощав, с непомерно большой головой, круглой, тяжелой, склонявшейся то направо, то налево и давившей своей тяжестью на узкую грудь этого долговязого подростка.
Очень развитой, одаренный исключительными способностями, редкой гибкостью ума и врожденным литературным чутьем, Тремулен чаще всех в классе получал награды. Все в коллеже были убеждены, что из него выйдет знаменитость, по всей вероятности, поэт, так как он сочинял стихи и вечно носился с какими-то причудливыми возвышенными замыслами. Отец его, человек небогатый, был аптекарем в квартале Пантеона.
Вскоре после экзаменов на бакалавра я потерял его из виду.
— Что ты здесь делаешь? — воскликнул я.
Он ответил с улыбкой:
— Я колонист.
— Вот как! Возделываешь землю?
— И собираю урожай.
— Что же именно?
— Виноград. Я занимаюсь виноделием.
— И дело идет?
— Отлично.
— Поздравляю, старина.
— Ты направлялся в гостиницу?
— Да.
— Ну так пойдем ко мне.
— Но...
— Никаких отговорок!
И он крикнул негритенку, который ждал наших распоряжений:
— Ко мне домой, Али!
— Слушаюсь, мусси, — ответил Али и понесся стрелой с моим чемоданом на плече, шлепая черными пятками по пыльной дороге.
Тремулен взял меня под руку и повел к себе. Сперва он расспрашивал меня о путешествии, о впечатлениях и, видя мой восторг, казалось, чувствовал ко мне еще большее расположение.
Он жил в старом мавританском доме с внутренним двориком, без окон на улицу; над домом простиралась плоская крыша, возвышавшаяся над крышами соседних домов, над заливом и лесами, над горами и морем.
Я воскликнул:
— Ах, как мне здесь нравится: в таком доме весь Восток проникает прямо в сердце! Боже! Какой ты счастливый, что живешь здесь! Какие ночи ты проводишь, должно быть, на этой крыше! Ты там и спишь?
— Да, все лето. Мы поднимемся туда вечером. Ты любишь рыбную ловлю?
— Какую?
— Рыбную ловлю с факелами.
— Еще бы, обожаю.
— Ну вот, мы и отправимся после обеда. А затем вернемся домой и отведаем шербета на крыше.
После того как я принял ванну, он повел меня осматривать восхитительный кабильский город, настоящий водопад белых строений, низвергавшийся к морю; домой мы вернулись уже под вечер и после превосходного обеда спустились к набережной.
Уже ничего не было видно, кроме уличных фонарей и звезд, крупных, лучистых, мерцающих звезд африканского неба.
В гавани нас ожидала лодка. Едва мы вошли в нее, какой-то человек, лица которого, я не мог различить, принялся грести, а мой приятель начал приготовлять хворост для костра, чтобы разжечь его, когда придет время. Он сказал мне:
— Знаешь, я сам бью острогой. Никто не владеет ею лучше меня.
— Поздравляю.
Мы обогнули что-то вроде дамбы и очутились в небольшой бухте, окруженной высокими утесами, их тени казались башнями, воздвигнутыми в воде; вдруг я заметил, что море светится. Весла, медленно и равномерно рассекавшие воду, зажигали в ней при каждом ударе странное зыбкое сияние, которое долго еще тянулось вслед за нами мерцающей полосой, постепенно потухая. Нагнувшись, я разглядывал эти струи бледного света, дробившиеся от ударов весла, это загадочное морское пламя, холодное пламя, загоравшееся от колебания воды и угасавшее, едва волна успокаивалась. Мы углублялись во тьму все трое, скользя по светящейся глади.
Куда мы плыли? Я не видел своих соседей, не видел ничего, кроме этой мерцающей зыби и водяных блесток, отбрасываемых веслами. Было душно, очень душно. Мрак дышал жаром, словно гигантская печь, и сердце мое тревожно замирало в этой таинственной лодке с двумя спутниками, бесшумно скользившей по воде.
Вдалеке выли собаки, тощие арабские собаки, с рыжей шерстью, острыми мордами и горящими глазами, как воют они каждую ночь в этой необъятной стране, от морских берегов до глубины пустыни, где раскидывают шатры бродячие племена. Собакам вторили лисицы, шакалы, гиены и, верно, где-нибудь неподалеку рычал в ущельях Атласа одинокий лев.