Вечера в древности
Шрифт:
В те дни — неужели я устал от своего старого поста командующего больше, чем догадывался? — я становился на колени, чтобы рассмотреть цветы на краю каждого царского пруда. Там был один цветок, похожий, как мне казалось, на орхидею, но оранжевого оттенка, с которым я говорил много раз, то есть я делился вслух своими мыслями, а цветок знал, как мне ответить, хотя я и не могу с уверенностью сказать, что именно он мне говорил. В воздухе не чувствовалось и дуновения ветерка, но он дрожал, когда я подходил к нему, а иногда принимался раскачиваться на стебле, и его волнообразное движение походило на танец маленькой царицы, действительно, его лепестки дрожали в моем присутствии, подобно девушке, которая не в состоянии скрыть своей любви. И все это происходило, когда в неподвижном воздухе остальные цветы пребывали в полном покое. Казалось, у стебля этой орхидеи корни скрыты на той же глубине, что и мысли моего сердца, и я мог разделить дыхание с тем же Богом, которого мы узнали этой ночью, когда Он свел вместе два куска черной-меди-с-небес. Не знаю, что за дух обитал в том цветке, но на моих глазах нити его тычинок скручивались, крошечные пыльники начинали набухать под моим взглядом,
Глаза маленьких цариц походили на такие пыльники, когда им хотелось, чтобы ты прочел в них обожание. Не уверен, что еще до конца того года осталась хотя бы одна из них, которая не была бы готова смотреть на меня таким образом. Думаю, любой мужчина, если он не был евнухом, счел бы неестественным служить в Садах Уединенных и сознавать близость такого количества женских тел. Поскольку они принадлежали Усермаатра, даже вдыхать их благовония с близкого расстояния представлялось делом столь же немыслимым, как пить из Его золотой чаши. Быть пойманным с одной из тех женщин означало смерть. Притом что я видел смерть уже раз двести и часто — с возгласом радости — то было на войне. Смерть в момент твоей славы может показаться объятием солнечных рук, но теперь я был слаб от сознания того, что хочу жить, и не имел ни малейшего желания отправиться в мир иной с проклятьем Фараона на своей спине.
Поэтому я говорил с маленькими царицами, словно они были цветами на берегах прудов, и изо всех сил изображал Полководца с каменным лицом. Каждый шрам на моих щеках походил на след, оставленный резцом на скале.
Разумеется, такой страх совсем меня не радовал. Каждое утро я просыпался в Доме Уединенных со все большим желанием узнать, как живут эти прекрасные женщины. Я понял, что мое крестьянское происхождение, как бы ни было оно облагорожено воинскими доблестями, совершенно не способно помочь мне разобраться в привычках важничать и глупых спорах гарема, Управляющим которого я теперь был, особенно потому, что я не знал, так ли обычны здесь их искусства: поддерживать свою красоту, рассказывать истории, играть на музыкальных инструментах, танцевать и по-царски соблазнять, — как осел и плуг для крестьянина, или они имеют отношение к самой магии. Не мог я также решить, являются ли мимолетные ссоры, свидетелем которых я бывал ежедневно, столь же важными для Богов, как сражение двух мужчин. А велись они так яростно, что напоминали некое служение Богу! В Доме Уединенных я был таким чужаком, что поначалу даже не знал, как выбирают маленьких цариц и много ли среди них дочерей из самых благородных семейств всех сорока двух номов. Дело в том, что женщина, которая могла бы мне все о них рассказать, почтенная дама весьма преклонного возраста, служившая их надзирательницей, совсем недавно умерла».
«Мне не нравится, как ты рассказываешь нам о гареме, — сказала Хатфертити. — Поскольку я никогда не бывала в Доме Уединенных, я не могу себе представить, как он выглядел. На самом деле, — сказала моя мать, выказывая все признаки раздражения, — в твоих мыслях нет лиц, вообще ничего, на что мы могли бы посмотреть».
Мой прадед пожал плечами.
«Ты ведь не устал, — сказал Птахнемхотеп, — именно теперь, когда мы подошли так близко к рассказам о любви, которые гораздо любопытнее военных историй».
«Нет, я не сказал бы Тебе-Кому-принадлежат-Два-Великих-Дома, что мои мысли притомились, но все же я в некотором замешательстве. Это непросто описать. Мне кажется, этот год оказался самым необычным в моей жизни. Знаете ли вы, что раньше у меня никогда не было дома? Теперь он у меня был в Садах, вместе со слугами, поддерживавшими там порядок. Я мог уйти из гарема в любой момент, когда бы только пожелал. Если бы я захотел, то мог бы навестить одну из своих знакомых за стенами Садов, и тем не менее я походил на некое существо, удерживаемое черной-медью-с-небес. Я не осмеливался покинуть Сады. Похоже, я боялся, что все, чему я старался там научиться, мгновенно исчезнет в тот самый миг, как я выйду за ворота и окунусь в шум фиванских улиц. К тому же я не был полностью свободен. Существовало молчаливое приказание Усермаатра-Сетепенра. Ему бы не понравилось, если бы Его Управляющий оказался вдали от Уединенных в любой необъявленный момент, когда Он захотел бы туда прибыть.
Более того, все годы моей жизни, вплоть до того часа, предстали предо мной, и я мог размышлять о них. — Мой прадед выглядел печальным. — Ах, — сказал он со вздохом, — крошечных пташек надо расшевелить», — и махнул рукой у ближайшей к нему клетки.
Светлячки продолжали дремать. За тонкой, прозрачной тканью я едва различал их движение.
Мой прадед умолк, и мы сидели в молчании. В ту ночь я так часто слушал его голос, что мне больше не нужно было его слышать. Я был в состоянии живо представить все, о чем он говорил. И действительно, то, что он мог рассказать, предстало предо мной отчетливее, чем его голос, иными словами, я стал видеть многие места в Садах Дома Уединенных и женщин, когда их образы являлись в его мыслях. Я словно стоял на маленьком мостике, переброшенном через один из прудов в тех Садах, и слушал, как маленькие царицы говорят друг с другом. Я мог также видеть лицо своего прадеда, каким оно было тогда (как он и говорил нам, оно действительно было суровым и с отметинами от ударов меча), но теперь мне не надо было держать глаза открытыми, так как его мысли исполнились такой силы, что я мог слышать голоса не только маленьких цариц, но и его собственный, и он звучал внутри меня, как самая толстая струна лютни.
Лежа на подушках в этом покое, я всем казался спящим, а тем временем мое тело пребывало в столь же приятном состоянии, как сам сон, и с закрытыми глазами, оставив одну щелочку под ресницами, я мог видеть так, как не способен был делать это никогда раньше Точно так же, как я удивлялся, глядя на изображения Богов на стенах многих храмов и гробниц, куда меня приводила мать, потому что такие люди никогда не попадались на улицах, где нельзя было встретить, например, никого с таким длинным птичьим клювом, как у То-та, ни Себека, Бога с челюстями крокодила, так и сейчас я понял, что порой
Затем мы оказались в гареме, где было такое множество деревьев, а лужайки пестрели коврами цветов, тех, которых я мог узнать и которых я ни разу раньше не видел, что я подумал, должно быть, здесь их цветет больше, чем во всем Египте, — этих красных, и оранжевых, и бледно-желтых, и золотых, и золотисто-зеленых, и цветов многих оттенков фиолетового, и розового, и кремового, и алого, с лепестками такими нежными, что, когда они появлялись в мыслях Мененхетета, мне казалось, что губы маленьких цариц шепчут что-то у моей щеки. Никогда раньше не видел я таких разноцветий, ни этих черно-желтых мостков с перилами из серебряных столбиков и соединяющих их золотых шестов, перекинутых через пруды, раскинувшиеся под ними. Зеленый мох покрывал берега — такой же блестящий в этом мягком свете, как изумруд. Это было самое прекрасное место, по которому я когда-либо бродил. Цветы и фруктовые деревья источали густой аромат, даже голубой лотос сладко благоухал. Поскольку обычно у него нет запаха, я не мог понять, почему я его ощущаю, покуда не увидел черных евнухов, стоявших на коленях и умащавших голубые лотосы смешанными с благовониями маслами. Они натирали этими душистыми маслами основания рожкового дерева и сикомор, даже корни финиковых пальм, чьи кроны наверху делали тень в Саду еще более глубокой. Невозможно было даже увидеть небо из-за веток и листьев низких фруктовых деревьев и увитых виноградом беседок, и эта тень возвращала воспоминания о лавандовом отсвете вечера, видимом человеку, сидящему в пещере.
Повсюду с дерева на дерево перелетали птицы и скользили над царскими пальмами. В прудах плавали утки самых разных цветов, даже бронзового оттенка с шафраново-гранатовыми крыльями, и черная лебедь с ярко-красным клювом, которую звали Кадима, тем же именем, что носила высокая черная Принцесса Кадима-из-Нубии, одна из обитательниц Садов.
Никогда я не видел столько птиц. Летая над нашими пустынями и нашей рекой, с высоты небес они, вероятно, заметили зеленый глаз этих садов и явились сюда во всем своем великолепии и смятении, оглашая все вокруг таким нестройным хором голосов, что я бы не смог услыхать Мененхетета, если бы он все еще говорил, так как все они — гуси и журавли, фламинго и пеликаны, воробьи и голуби, ласточки, соловьи и аравийские птицы (более быстрые, чем стрелы, и маленькие, как бабочки) — покрывали лужайки, болота и ветки. Здесь каждое дыхание было наполнено жужжанием, хлопаньем и барабанной дробью птичьих крыльев, и вот сила этих властных звуков переполнила мою грудь и вырвалась из нее, подобно дыханию, которое я больше уже не мог сдерживать, и тучи их взлетели в облаке крыльев, тогда как другие опустились на землю. Вверху, над пальмами, дрались другие птицы, и до нас долетал звук и этих сражений. Зимородки парили, коршуны парили, вороны кувыркались в воздухе, а тем временем внизу порхали все более мелкие птицы, и каждая полнилась посланием к другой, словно все, что еще только должно было произойти в нашем гареме и нашем городе, пребывало в этом щебете, перелетавшем от одной птицы к другой. Были часы, когда в Садах стоял такой же шум, как на базаре.
Затем, словно цветы знали, как успокоить воздух, покой, исполненный щебетом множества маленьких милых птичек, нисходил на нас, и можно было ощутить прохладу дня и услышать бормотание воды. Теперь мы могли слышать журчание ручья, чей поток подымали из Озера Газелей. Снизу, сквозь льющиеся сверху песни и споры птиц, доносился равномерный стук шадуфов, расположенных один над другим, они поднимали воду из пруда в ложе ручья, по которому она стекала в другой пруд. Этот звук, достигший моих ушей в тот поздний час ночи, показался мне таким прекрасным и ласкающим меня на всех гранях моего сна, как неспешное биение моего собственного сердца, ибо никакой звук не исполнен такого целительного покоя, как журчание воды, поднимаемой усилиями рабов. Потоки были прекрасны. Вода текла по глазированным глиняным кирпичам и драгоценным камням, вставленным в эти кирпичи. Ручей отражал цвета этих камней. Я видел воду красную, как рубин, а также фиолетовые струи и золотой водопад, там, где поток низвергался вниз, переливаясь через золотые пластины. Я видел ручьи, ложе которых было выстлано перламутром, а один грот был розовым, как заходящее солнце, хотя и находился в густой тени. У его берега, поскольку на воду не падал свет, под благоухающей сенью апельсинового дерева можно было заметить проплывающую рыбу. Ни одна из этих рыб не была больше моего пальца, и стоило мне протянуть к ним руку, как все они одновременно поворачивали — то были серебряные пескари, которые переливались в воде, подобно лунному свету. Я мог бы поклясться, что от их серебристого сияния по Саду разливалась прохлада.