Вечерний звон
Шрифт:
Тут я снова отвлекусь слегка от темы, потому что в маленьком пакетике архива отыскался очень ценный для меня листок. Как будто получил я некое письмо из прошлого. Когда мы ожидали первого ребенка (было это сорок лет назад), я упрямо был уверен, что родится мальчик. Твердо это зная, я заранее написал ему колыбельную песню. Родилась замечательная девочка, и песня эта ей никак не подходила, отчего семь лет и провалялась в письменном столе. Потом удался мальчик, выросшая дочка Таня отыскала этот текст и на пару с подружкой напевала его брату-младенцу. Потом листок этот пропал, как водится, и вот теперь нашелся. Я сам о нем забыл давным-давно, а дети помнили, они-то мне и рассказали эту краткую историю. А песня – как бы образец мировоззрения довольно молодого человека той поры.
Крутится-вертитсяА еще я часто у друзей и у приятелей прошу дать почитать те письма, что когда-то им прислал. Свой непристойный интерес к своим же собственным каракулям я в силах объяснить, почти что не стыдясь. Какая-то на склоне лет явилась у меня иллюзия, что некогда я был гораздо интересней и умнее, чем сейчас. Пластичней, что ли. А отсюда – и желание мое проверить это странное и тягостное чувство. Но увы: следов ума я напрочь не нашел в этих дурацких легкомысленных эпистолах. А что нашел?
Беспечность ту же самую и распирающее душу удовольствие от жизни. И патологическую склонность к шуткам по любому поводу. Совсем недавно дал мне пачку писем мой старый товарищ. Живет он в Киеве, и мы время от времени поддерживали будничную переписку. Очень было странно и приятно окунуться в те шестидесятые. Тогда любому встречному спешил я повестнуть последние слова Матросова, которые он якобы сказал, валясь на амбразуру вражеского пулемета: «Эх, бля, гололедица!» А как погиб Мичурин, сочинялось в те же дни: Упал с клубники. Мы все тогда без устали играли с Мифами империи, стряхивая с душ ее гнилое обаяние.
Да разве только с мифами? В те годы прозревания насмешке подвергались и прекрасные литературные произведения: вина их состояла только в том, что нам их вдалбливали в школе. Я уже давным-давно забыл (но вот листок ко мне вернулся, пролежавши сорок лет) глумливое переложение «Песни о Соколе»: к интеллигентскому фольклору тех годов и низвержению кумиров относилось это мелкое смешное хулиганство.
«Однажды жили два друга рядом, учились вместе, любили выпить и вместе пили любую гадость. И двух стипендий им не хватало, чтоб утолилась лихая жажда. И как-то утром они лежали на травке в парке, томясь похмельем и без копейки в пустом кармане. И тихо молвил один другому: а вон ты видишь, стоит цистерна, полна вся спиртом? Ты подползи к ней, отпей немного, и снова будешь веселым, бодрым, и вновь с улыбкой пойдешь по жизни. А как окрепнешь, меня подтащишь. И встал товарищ, и, гордо крикнув, пошел к цистерне, скользя ногами о пыль дороги. И подошел он, отпил из крана, на небо глянул и пал на землю с коротким хрипом. И долго молча стояли люди, самоубийце в лицо не глядя. От трупа пахло машинным маслом».
В той молодости, испарившейся бесследно, я ценил во встреченных девицах худобу, отсюда в письмах и возник заветный образ идеальной женской красоты – Фанера Милосская. А вот кого же я тогда цитировал, упоминая
«Я был на острове Диксон, а это Арктика. И на Земле Франца-Иосифа я тоже был. Он – действительно еврей и прекрасно меня принял».
А вот еще:
«Мурманск – прекрасный город, с портовыми шлюхами (крупные и рыжие), с запахом рыбы, с большим количеством морских историй. А в центре этого великолепия сидит на одной из улиц в крошечной конуре дряхлый еврей-сапожник под вывеской «Мелкий, но всевозможный ремонт»».
Я уже не помнил напрочь нескольких стишков тех лет, они текли тогда ручьем, и многие остались только в письмах. Я довольно часто, присмотревши строчку у заведомого классика, нахально делал из нее четверостишие совсем иного содержания. Вот я обнаружил, что и с Маяковским так играл:
Выступленья, взносы, активисты, обещаний бред. А я бы лично, я бы партию закрыл, слегка почистил, а потом опять закрыл – вторично.Еще стишок (я, помнится, его писал на фотографиях своих):
Если ноша не легка, вот тебе моя рука; но в подобном случае взять такси – не лучше ли?(Расул Гамзатов «Надписи на рукавах»)
Стишок вполне провидческий, смотря из нынешнего дня:
Если каждый иудей станет брать с собой блядей, то в еврейском цимесе будет много примеси.А вот пословица, которую, конечно же, придумали египетские фараоны: «Не в свою пирамиду не ложись».
И разумеется, я сообщал товарищу про все свои семейные дела:
«Тата лежит в роддоме на сохранении (помнишь, ты мне как-то сказал, что она беременна? Ты был прав)».
И годом позже:
«Уже две недели я откладываю со дня на день горестное описание моих печальных утр, суетливых дней, тоскливых вечеров, тревожных ночей и мрачных рассветов. Это – не считая мелочей: грустных закатов, тяжких полудней и томительных сумерек. Даже загар слетел с меня, как чижик – с усохшей ветки. Нас переселяют (это раз), малявка болеет (это два), Тата отравилась ливерной колбасой (на семипалатинскую в тот день не было денег), мама больна, папа смотрит исподлобья, теща бешено прожигает жизнь…»
Каким же я в те годы был счастливым, думал я, завистливо читая это легкое чириканье придурка. Вот еще один, вполне философический стишок:
Суп судьбы – кипит и брызгается он; совесть, воля и удача – это специи, засыпаемые в смешанный бульон эрудиции, энергии, эрекции.А еще я непрерывно зазываю друга в гости: «Повидаться – это же прекрасно (как сказал рецидивист на очной ставке)… Приезжай! Корней Чуковский очень часто спрашивает о тебе (у Маршака)… Приезжай, а то начнется война – всеобщее, равное и бесплатное облучение, и ты мне не успеешь рассказать, что надо жить серьезно… Приезжай! Диван, еда, билет обратный – мои, а возражения на все, что я скажу, – твои… Я буду счастлив проводить тебя на поезд…»
И внезапно – яростный фонтан такого словотворчества, что стыдно стало мне, осознавая, из какого низкого источника он бил: из ревности вульгарной. Было некогда в Москве такое замечательное учреждение – Дом детской книги (сокращенно – ДДК). А там сидели разные редакторши и критикессы, молодые и приветливые женщины. И на одной из них женился мой заветный друг, тот самый Юлий Китаевич (а пожизненная кличка – Кит), о близости с которым я писал уже неоднократно. Вот ведь как болезненно ревниво я тогда на это реагировал (письмо – все в тот же Киев):