Вечером в испанском доме
Шрифт:
Между тем экскаватор принялся за рытье ям, ребята из бригады Марселя вязали последние две-три опоры. Нам, поднятым по тревоге, теперь нечего было делать. Мои сокурсники, нимало не огорчившись, ухитрились притулиться возле автомобильных ксТлес на сырой траве и зябко дремали. Я подошел к ним и присел на корточках, веки мои тяжело падали, но я таращился изо всех сил и видел: кран, натужно завывая, выдвигает стрелу и медленно роняет крюк, парни закрепляют опору — опора медленно, раненно встает, придерживаемая распорками, — и так одна за другой, одна за другой,
Стемнело, когда они закончили работу, но им надо было ехать дальше. Им предстояло то же самое, но уже в темноте при свете автомобильных фар, так распорядился Марсель. Собственно, у них и не было иного выхода: к утру отделения совхоза должны были получить электроэнергию.
— Студентов отвезите домой, — сказал Марсель.
Но везти было не на чем, наши машины ушли еще днем, а трактор с прицепной тележкой нужен был полевикам. Наконец нас решили завезти на главную стоянку мехколонны, чтобы мы там переночевали, а утром вернулись в учхоз.
Так я оказался в жилище Марселя. Парень в мотоциклетном шлеме остановился у второго от края вагончика и свойски подтолкнул меня в спину:
— Располагайся. Ведь ты, кажется, родич бригадира.
Я проснулся утром с ясной улыбкой на душе. За окном слышались звуки топора, лаяла собака, кто-то фыркал и бренчал задвижкой рукомойника, затем потребовал у Кати полотенце. По дощатому крашеному полу я подбежал к окну и увидел, как домовито машет с веревок белье. Небо легко, сине летело к далекому горизонту. Затем я огляделся, и каждая принадлежность жилища радовала меня необычайно — подвешенный к стене радиодинамик, кровать, на которой я так замечательно выспался, две пудовые гири возле кроватных ножек, стол, заваленный чертежами и книгами и увенчанный высокой настольной лампой с сиреневым абажурам. Раскрытая книга лежала возле лампы, и сиреневый отсвет загадочно лежал на ее страницах…
В комнате разом посветлело, затем я услышал звук затворяемой двери, стремительный налет шагов, и в следующий миг книгу вырвали из моих рук.
— Я так и знал, — сказал Марсель, печально усмехаясь, — я так и знал, что тебя послали сюда шпионить. — Он вынул из книги несколько перегнутых вдвое листков, поднес к глазам и вложил обратно.
— О чем ты говоришь? — пробормотал я потерянно. — Почему ты так говоришь — шпионить?.. Что я тебе сделал… собака ты!..
Потупясь, он вертел в руках книгу, как бы не зная, что с нею делать. Он понял свою оплошность и поверил в мое неведение, ему было стыдно, но уж слишком сокрушительно нашло на него это чувство. Он не мог сдаться своему стыду сразу же.
— Да, она пишет мне! — крикнул он, как бы продолжая уличать меня. — Она пишет мне вот уже почти три года. И мы с ней видимся… но мы поклялись, что никто об этом не узнает, прежде чем мы не поженимся и не уедем. А мы едем на будущей неделе. Можешь идти докладывать своей маменьке…
— Куда? — сказал
Он назвал известную стройку.
— Ну, будет, малыш, — сказал он, излив свое возбуждение. — Расскажи лучше о своих делах.
— О моих делах? — Губы мои скривились, я почувствовал, что заплачу. Я был несчастнейший человек! Ведь вот у них все сбывалось, как они загадывали вечерами в испанском доме, вместе они уезжали далеко, там вырастет большой город, там они будут счастливы.
— Вы счастливые люди, — сказал я, — а вот нам с Аминой не повезло.
Он усмехнулся:
— Впервые слышу, как жалуется покойник.
— Не смейся, — сказал я со всею скорбью, на какую только был способен. — Не смейся, я не могу забыть Амину…
— Я тоже не забываю ее, — сказал он хмуро.
— Ты что! Она для тебя не значила столько… а я люблю ее сейчас. — И тут я рассказал ему об Ираиде, о том, что она мне нравится, но образ Амины заслоняет все, и делается больно и тревожно. Первая любовь пришла ко мне слишком рано и со смертью Амины отняла у меня все.
— О-о! — протянул он, смущенный моим скорбным красноречием. Затем решительно и просто сказал, глядя мне прямо в лицо: — Нет, первая любовь не пришла к тебе рано. Но ты остался все тем же малышом и ты боишься не только своей Ираиды, ты боишься всего, что выходит за рамки твоих ребячливых представлений.
Я не мог с ним согласиться, в ту пору, казалось, я. как раз начал обнаруживать в себе проницательность умудренного жизнью человека. Да вот хотя бы во взаимоотношениях моей матери с Ираидой. Я и об этом рассказал Марселю. Он озадаченно молчал, и я подумал, что вот, может быть, с этой минуты мы с ним станем откровенны и близки, у меня будет друг, которого я имел в детстве, потерял и опять обрел.
Но вот чего я не должен был ему говорить:
— Теперь и мне понятно, — сказал я, — какое деспотическое существо моя мать. Она едва не испортила вам жизнь, только из-за нее страдает мой брат и страдаю я.
— Не лги, — сказал он.
— Но ведь ты и сам знаешь.
— Знаю. Мне, пожалуй, стоило трудов вырваться из вашего дома. Но твоя мать… — Он промолчал. — Она не такая уж злая, даже совсем не злая. Ее старания принесли бы дому счастье и удачу, если бы… если бы это было лет пятьдесят назад. Но вот чего я не возьму в толк— в тебе-то откуда эта вялость, трусливая привязанность к дому, к нерушимости ее порядков. Ну, что ты сделал, что хотя бы сказал, когда твоя мать женила бедных ребят? Молчишь?
— Молчу, — сказал я гордо. — Потому что я ни в чем не виноват, а тебе это все равно…
Я не был виноват перед ним — ни в чем! Виноват был наш дом, чопорно и милостиво открывший свои двери перед своенравным и горделивым сиротой, виновата была мама, давшая ему постыдную роль моего няньки, получавшего за свои труды пышными лепешками; да, виноват был дом, раскрывший двери, но так и не впустивший его… вот чего никогда не простит мне Марсель! А я не был виноват, не был виноват.