Вечное возвращение
Шрифт:
Сказал и улыбнулся своей заведомой глупости.
А потом на эту заведомую глупость пришёл не менее заведомый ответ (тоже никем из людей неслышимый).
– А захочешь ли подвергать себе вивисекции? Инструментом для которой можешь быть только ты сам.
– Не могу. Я смертен.
С кем он говорил? Глыбообразный главарь (сам казавшийся неоконченной скульптурой того же Буонарроти) вряд ли смог участвовать в подобном дискурсе. Очевидно, что ещё не все действующие лица были предъявлены.
Так же очевидно, что ни содержание, ни форма дискурса не
– Ты смертен, потому что так решил.
– Выходи, – сказал Илья.
– Перед тобой и так выходец из людей, – невидимый говорун имел в виду рукастого, – А сам я выйду, когда меня позовут люди.
Невидимый собеседник заведомо исключал Илью из числа людей.
– Я человек.
– Ты сказал!
Невидимый повторил слова Христа (по одной версии перед Синедрионом, по другой – перед Пилатом; третьей – самой доподлинной – версией было молчание). После чего подвёл некий итог дискурса:
– Если ты человек и не хочешь быть резцом самого себя, тогда твоя смертоносная возлюбленная есть средство, чтобы удалить с тебя лишний мрамор.
– И это тоже, – ответил Илья населянту невидимого мира.
Что есть этот мир невидимый? Чтобы объяснить его, придётся обратиться к образам банальным и поэтическим: например, к образу весны. О которой можно сказать всё что угодно, кроме одного: что её нет на свете.
А меж тем это именно так! Она настолько повсеместна, что присутствует всюду и является нормой, и (словно бы) перестает быть тем, чем должна быть: воскресением воскресения и смертью смерти. Если всё вокруг становится вершинами и глубинами, перед нами составленная из них гладкость.
Так можно сказать о воздухе: его нет, поскольку он везде.
Настоящая весна (и настоящий воздух) повсеместны, а преходящая весна (время года) – краткая иллюзия повсеместности; точно так и санкт-петербургским Атлантам на улице Миллионной можно сказать: конкретного небесного свода нет просто потому, что вы его везде (а не только на улице Миллионной) держите.
И воздуха нигде нет – именно потому, что вы везде им дышите.
Но всё это не относилось к рукастому бандиту, что стоял перед Ильей. Впрочем, и на него распространялась невидимая повсеместность: стоявший перед Ильей головорез не задохнулся бы и в космосе (как в иллюзии безвоздушного).
Но не потому, что сам обернулся изменением неизменного. Да и не им были произнесены слова о резце.
Просто и у коротконогого бандита был свой учитель. Открывший ему бытие там, где нет смерти (просто потому, что она повсеместна) и где нет жизни (просто потому, что не смертному её отнимать); в чём-то этот учитель сделал своего ученика неуязвимым, а в чём-то ненастоящим.
Или сам ученик смог стать только тем, кем стал.
Что есть настоящее? То, что изначально. А ненастоящее есть отпадшее от настоящего. Падшая сущность, сохранившая память о должном и (благодаря этой памяти) обретшая некие ограниченные возможности в невидимом.
Но как настоящее, так и ненастоящее – сродни всему и (потому) они неистребимо повсеместны; ни от того, ни от другого нельзя уйти. Да и никто не пытается со времён (пожалуй) ноевых.
Потому – не будем от времён ноевых уходить, а раз и навсегда утвердим: ни одно имя здесь не произносится впустую.
«Ной был человек праведный и непорочный в роде своем; Ной ходил пред Богом.» (Быт. 6:9). Здесь говорится о его праведности, но умалчивается о внешности; и это всё тогда, когда поверхность и есть почти всё, что необходимо для выживания в мире.
А ведь Ной тоже вполне мог бы оказаться столь же красив или столь же уродлив – ненастоящими красотой и уродством (красотою или уродством поверхности: видимости лишь «для рода его»); точно так же «спортсмен» был (или – мог быть) праведен в лишь своих глубинах, если можно так сказать.
Но что нам до такой праведности (и до его глубин)? У нас есть своё.
К тому же – пора отделываться от слова «спортсмен»: оно лжёт. Не разъясняет – за какие-такие пределы (уже в этом мире) возможно человеку «шагнуть» не только душою, а ещё и телом; например – тот же самый предъявленный нам «спортсмен» уже более чем пограничен в этом миру, нежели нам, здешним аборигенам, возможно!
Рукастый и мышцами, и волей продавливает себя в невидимое. Навязывает себя невидимому. И ведь он прав в своём праве – невидимому следует докучать. Иначе – оно «не замечает».
Что-то в этом есть допотопное: строить свой Ковчег, городить свою «диогенову» бочку тела. Потому какое-то время «спортсмена» я иногда буду величать пседо-Ноем. Хотя – до Ноя ему столь же далеко, как мне до Сергия Радонежского (тоже, не в меньших масштабах, прародителя моего этноса).
Потому я так же буду называть его рукастым (тоже хорошее определение).
Итак, псевдо-Ной – весь в «роде своём» и в своём (и для себя) совершенном уродстве, а так же – в своем (и для себя) понимаем будущем: каждое его движение имело своим продолжением недостижимое совершенство несовершенного (такой вот внутренний абсурд и внутреннее единство); назовём это качество великим недотворением или недостижением.
Прямо ведущем к выводу: наш мир не-до-творён!
И хорошо, что не получалось у него посмотреть на Илью так, как одна горная вершина взглядывает на другу. Тем более что вершины лишь мнятся (себе и друг другу) отдельными. Между вершинами всегда есть связующее их пространство, особое и тонкое, в которое умелый человек способен себя поместить.
А зачем ввидимому человеку помещать себя помещать в невидимое пространство? А затем, что только там изменяются сами перемены. То есть – всё только для-ради невидимой власти над видимым миром (и для тонких влияний на внешность реальности).
В этом пространстве нет измены себе и другим (мечта всех иуд). В этом пространстве изменения повсеместны настолько, что бесчисленность версификаций какой-либо архимедовой точки опоры приводит к отсутствию всех точек опор: здесь возможно жить немного более жизни.