Вечность мига. Роман двухсот авторов
Шрифт:
Как сойти с ума незаметно и тихо
Москвич в Петербурге сливается с толпой, петербуржец в Москве остаётся белой вороной. У каждого городского помешательства свой аромат. Один, к примеру, оказался во сне петербуржцем в Москве, хотя наяву был москвичом в Петербурге. Другой во сне побывал москвичом в Петербурге, а наяву оказался петербуржцем в Москве. Дело происходило в поезде «Москва – Петербург». Или «Петербург – Москва». Проснувшись, первый долго думал, то ли он во сне видел себя петербуржцем в Москве, то ли сейчас петербуржец в Москве видит его во сне москвичом в Петербурге. А другой, продрав
Проснувшись, оба также гадали: куда приехали?
И главное, зачем?
Альтернатива
В «Смутном времени Московского государства» историк Костомаров пишет о тёмном, невежественном народе начала XVII века, забитом, замордованном «лучшими» людьми. Очевидно, он сравнивает его с народом своего времени. Однако спустя столетие мы хорошо представляем крестьянский мир в эпоху Костомарова – крепостничество, барщина, оброк. Значит, либо прогресс нравственный, общественный всё же есть, либо историки тянут одну и ту же песнь, считая свой век вершиной человеческой цивилизованности.
Другой, тот же самый
Утром предстояло защищать диссертацию, защищать годы, искалеченные архивной пылью, библиотеками, кафедральной грызнёй и бессонницей.
Кабинет уже наполнил вечер, повесив за окном ущербную луну.
В детстве он мечтал стать знаменитым, как сгинувший на вой не дед, знавший мировую историю лучше, чем свою. Так что завтра придётся защищать и фамильную честь.
От вспыхнувшей лампы гулливерами метнулись тени. Он зажмурился и подумал, что его собственная история бедна событиями, безразличный к сегодня, он замурован во вчера. Он носит чистое платье только потому, что избавлен от грязи. И дед, видно, втайне мечтал жить всерьёз, раз ушёл добровольцем. Судьба стучит в дверь каждого, но кто откликается на зов?
Взяв с полки книгу, он пробовал читать. И опять думал, что культура не столько учит, сколько насилует. Книга захлопнулась. «Дело случая, – теребил он рыжую бороду, – кем бы я был, сложись всё иначе?» С трудом выбравшись из кресла, он принял снотворное.
Уже раздевшись, вспомнил, что завтра ему понадобятся наличные. «Сниму утром», – отмахнулся он и, мелькнув в зеркале, подумал, что изнутри себя невозможно увидеть.
Стемнело. Уныло моросил дождь. На ступеньках он ленивой собакой сворачивался в лужи. Пустеющий зал банка заливал фиолетовый свет. «Точно в мертвецкой», – мелькнуло у него. Девушка в окошке с надписью «КАССА» пересчитывала банкноты, и пара «С» конвоировала ползущую по стеклу муху. Сбоку в кресле чьи-то короткие пальцы развернули газету. Он, точно сомнамбула, подошёл к окну – муха, жужжа, взлетела, – но вместо бланка выдернул у девушки мятые купюры. И тут же всё смешалось: изумлённое лицо кассирши, рывок человека из-за газеты, холод кафельного пола, надрывный вой сирены. А потом были наручники, обжигавший лицо дождь и тряска милицейского «козла».
Им овладело странное безразличие, которое выветрилось только в участке, куда его втолкнули, разомкнув сталь на руках:
«Ограбление банка, капитан!»
На стенах лупилась жёлтая краска, мерно жужжал пропеллер. Толстый капитан раскачивался на стуле, скрестив пальцы на животе. «Документики», – потребовал он неожиданным фальцетом. Тот, кому инкриминировали разбой, собрался было ответить, что, спускаясь под дом, паспорта не берут, но тут стриженный ёжиком крепыш, которого он поначалу не заметил, ухмыльнулся, обнажая острые зубы: «Э, да это Савелий Глов!»
Он оторопел. На миг ему почудилось, что он спит, накрывшись с головой душным одеялом.
Капитан, распорядившись снять отпечатки, пересказал досье Глова:
«Савелий Глов, клички Левша и Рыжий, отметил свои десять лет кражей, пятнадцать – грабежом, двадцать – убийством. Он стал кумиром своего квартала после пьяной драки. Заносчивый чужак вынул нож, Глов разбил розочкой бутылку. Их обступили кольцом, а расступились, когда чужак уже захлебнулся в крови. А потом булыжные мостовые сменил лесоповал, костюмы с иголочки – серый ватник. После освобождения – опять грабежи, разбои, недолгое скитание по малинам и – новый срок. Лагеря, жестокие разборки и законы блатных сопровождали его вместе с клеймом особо опасного. И наконец, убийство конвойного, побег в тайгу и смертный приговор заочно».
Тот, кому предлагали роль вора в законе, расхохотался: «Дело шьёшь, гражданин начальник!» Книгочей, сносно владеющий феней, он подумал, что поколения зэков оттачивали блатной жаргон так же старательно, как и заточки.
«Отпечатки совпали, – доложили капитану, – это Глов».
Он открыл рот, но слова не наполнялись звуком.
Капитан, не размыкая пальцев на животе, кивнул на стриженного ёжиком иуду и приказал увести обоих.
В камере навалилась тьма, заломило виски. Он медленно сполз по стене. Разрозненные фрагменты собирались в мозаику: дурные предчувствия, диссертация, банк, его ошибка, зловещий силуэт Глова. За решёткой тускло мерцала лампочка. Он глядел на неё и думал, что сиамским близнецам – сидящему сейчас в камере и тому, кому завтра предстоит защита диссертации, – никогда не встретиться, что время в их внутренних мирах течёт в разные стороны. Или тот, другой, ненастоящий? Или он лишь пригрезился? Тогда он стал молить Бога, чтобы Он разрубил близнецов. И Бог внял его мольбам.
– Извиняй, кореш, что заложил, – прошептали рядом, – всё равно бы раскололи.
Крепыш провёл пятернёй по голове, собираясь с духом:
– Нам обоим вышак ломится, а легавых – раз два и обчёлся… Соображаешь?
«Яснее ясного: вместо диссертации придётся защищать жизнь», – подумалось ему.
– Вот перо – протянул крепыш. – Иди покличь их, Левша.
Савелий Глов, помедлив, взял нож и, оскалившись, сделал в темноте шаг навстречу Судьбе.
Все там будем
Жил некогда в Московии человек, отражавший собеседника, как зеркало. С бойкими был боек, с заиками заикался, с косноязычными и двух слов не мог связать. Самого его не существовало, он рождался лишь в разговоре, как тень рождается от вещи. И как солнце, уничтожающее в зените тень, его убивало молчание. Возраст невероятно развил его талант: имитируя слова и жесты, он научился схватывать внутренний образ человека, как фотография ловит внешний. С глухими он был глух, с немыми – нем, с торговцем побрякушками становился торговцем побрякушками. «Каждому в удовольствие послушать себя», – оправдывался он, впитывая собеседника как губка. Он мгновенно переваривал и выдавал портрет, в котором штрихами учитывались все присказки, паузы, междометия, интонации, его метаморфозы были столь же поразительны, сколь и чудовищны. Его дар перевоплощаться открылся рано, когда у отличавшихся занудством учителей он делался тугодумом, а у быстро мыслящих схватывал на лету. Как-то раз учитель заболел, и он с успехом заменил его, а вскоре и весь школьный коллектив. Он переходил из класса в класс и становился то Петром Ивановичем, географом, то Иваном Петровичем, историком, он был гением лицедейства, и все актёры казались перед ним ряжеными. Когда он заболел, то привычно стал своим лечащим врачом, когда умирал – причащавшим его священником, так что со стороны казалось, будто он исповедовал себя сам. И все мучительно гадали, кем он станет на Страшном суде. Его дерзкое умение превращаться в двойника ставило в тупик. Ведь если он попадёт в ад, будет второй Сатана, а если в рай, то опровергнет единобожие. Этот вопрос наделал много шума, и церковники в конце концов решили, что он избежит судилища: прожив никем, разменяв свою жизнь на десятки чужих, он растворился в них водой в воде. А значит, судить его – что бумагу, терпеливо несущую каракули. «Его грехи – это пятна от сальных пальцев, – говорили священники, – его раскаяние – это молитва о прощении чужих пороков».