Вечность мига. Роман двухсот авторов
Шрифт:
Личные мотивы
Дело происходит в одной из стран, историю которых наполняют перевороты и заговоры. Вот как объяснил своё участие в политической борьбе лидер победившей там революции. (Его именем вполне может быть Эскобар Санчес или Атабег Маздак-оглы.)
«Я родился в богатой аристократической семье и не имел ничего против действовавшего режима. Охота, гольф, званые ужины занимали моё время, женщины, роскошные автомобили и дорогие вина составляли круг увлечений. Пока внезапно на меня не свалилась болезнь. Врачи терялись в догадках, лекарства не помогали. Я предпринял путешествие в Европу, но и в
Мудрость простодушия
– Я понял, как устроен мир!
– И как же?
– Неправильно!
– И всё?
– А куда больше? Зачем знать неправильное устройство?
Находчивость
Валерка – хитрый. Раз на танцах в чужом селе вышла у меня по пьяному делу стычка с местным. Отошли, как водится, в сторонку, я, не дожидаясь, ему и врезал. А он стоит, не падает! Здоровый оказался. А тут ещё из темноты трое подваливают. И все – кровь с молоком! Ну, думаю, Вася, попал ты, отметелят по полной! Весь хмель сразу вышел. Но тут вдруг сзади Валерка кричит: «Вася, только не доставай нож!» Какой нож? Ножа-то и в помине нет! А Валерка надрывается: «Вася, отдай нож, лучше так дерись!» Местные застыли. А кореш мой, знай, жарит: «Тебе что, мало? Только отсидел – и опять?» И, заслонив меня спиной, обращается к местным: «Ребята, не доводите до крови, ему теперь на полную катушку отмотают!» Те попятились. Одно дело кулаками махать, а на финку напороться кому охота? Так и разошлись с миром.
Абсолютная истина
– Что лучше, – спросил меня как-то учитель Чжэн, – волосатость или лысина?
Я пожал плечами.
– И всё же попробуй ответить, – настаивал он.
– Из прошлого известно, – начал я, – что благородный муж с лысиной энергичнее, он сильный любовник, зато муж с густой шевелюрой выглядит привлекательнее…
Замахав
– А на других исторических примерах мы видим обратное – как раз мужи с длинными волосами неутомимы в бою и любви, а чистые, как зеркало, неосквернённые растительностью смотрятся красивее.
Я окончательно смутился.
– И всё же предпочтение есть, – смилостивился учитель. – Скажи, какой сейчас правитель вашей области – лысый или лохматый? Это и определит, что лучше – иметь причёску или нет!
Реквием по художнику
Забранное решёткой окно отделяло боль от серости: боль человека – от серости дождя, боль гения – от серости подражателей. В тусклом зеркале отражались протекающий умывальник, расшатанная этажерка и низкий потолок, навевающий мысли о склепе. Сгорбленный креслом, Поэт перечитывал своё лучшее произведение – семь рифмованных строф, посвящённых возлюбленной. Томик «Избранного», словно взъерошенный птенец, кричал в гнезде из пальцев. «Колокольцы без языков, – уткнулся Поэт в мёртвые буквы. – Любить не значит писать о любви, жизнь не сводится к сумме ежедневных мыслей».
Пахло сыростью, в напольной вазе блекли фиалки. «Счастливы немые, им уготовано царство земное, – думал Поэт. Или так думала Старость Поэта. – Блаженны нищие воображением, ибо утешатся они Необходимостью, блаженны убогие, ибо обретут они скуку Действительности». Губы ещё шевелили обращённую к стенам проповедь, как вдруг он увидел себя – паук, ткущий сеть слов, муха, бьющаяся в их паутине. Кто призвал его отделять Слово от слов, растиражированных веками?
И на него навалилось одиночество, отвратительное, как толпа.
«Поэт – это проклятие, – клевал кто-то внутри. – Его строки выводит отчаяние, его реальность – пустые грёзы. Что толку в мечтаниях? Пусть они и всепроникающие, как Бог, пусть они и сейчас с тобой – в сумасшедшем доме».
Пальцы затрепетали, и дрожь передалась книге. Поэт смежил веки, и перед ним опять встали слова. Слова, слова, вывалянные в чужой пыли слова, рабы, сбросившие оковы смысла, кукушки, давно оставившие суть вещей. Их, как вспаханное поле, передают по наследству вместе с безумием солнца и печалью луны.
Поэт ссутулился, уронив голову, на грудь. Любое ремесло – не крест, а горб, жрец искусства – такая же насмешка, как и магистр философии. «Впрочем, искусство – инакоформа философии, – переставлял он слова, как детские кубики. – А философия – инакоформа искусства, это различные формы инако…» Некоторое время он ещё упорно ловил окончание: «бытия», «сознания», «мыслия», – пока не обнаружил себя среди вещей, которые намного старше их названий, пока не вернулся к реальности-необходимости, пока не упёрся в решётку, отделяющую боль от серости.
Капли по-прежнему долбили умывальник. Вот она, единственная мелодия, вот он, единственный рефрен! Жизнь – скучная притча, бессвязная, как бормотание юродивого.
По улице полз заблудившийся автобус. Стена дождя плашмя повалилась на булыжники, разбившись в ручьи, и прохожие воробышками прыгали по мостовой – расчётливо, опасливо.
И тут Поэт вдруг увидел смысл происходящего и вздрогнул, ибо острота видения – это острота боли. Подобрав с улицы метафору, он разгадал скрытый символ: слова – это камушки в мутном потоке сознания.