Вечный человек
Шрифт:
Нечего было и помышлять о том, чтобы выйти из дому в легком плаще. И вот однажды, когда я сидел у белого окна, ожидая, пока утихнет метель, мне рассказали историю, будто бы выхваченную из растрепанного, зачитанного до дыр тома Андерсена, — историю о том, как город Джермук каждый год празднует день рождения Старика Завтра-Послезавтра. Я слушал и видел ослика — он как бы вылупился из вьюги, — увешанного охапками цветов; эта большая живая клумба с милой, простодушно-лукавой, кроткой мордой открывала шествие, такое неожиданно живописное, яркое, странное, что я, не отрываясь от него мысленно, несколько минут не замечал метели.
Когда видение это исчезло и окно опять стало бессодержательно белым, я заметил откровенно и невольно бестактно человеку, который рассказывал мне о днях рождения Кирилла Сергеевича, — мэру Джермука Завену Георгиевичу Вартаняну:
— Все это чересчур красиво. Не похоже на явь.
— Не похоже на явь? — повторил он. — А то, что он совершил, похоже на явь?
— Пожалуй, — согласился я, — это больше похоже на чудо.
— Не верится? — понимающе посмотрел он мне в лицо. — И не вам одному. Этому действительно нелегко поверить: обыкновенный старик лесовод оказался умнее ученых. А он не умнее, нет, чудо не в уме — чудо в любви. Умнее они, потому что все измерили и учли: и высоту, и сроки созревания, и направление ветров, и капризы погоды… Но есть вещи, которые трудно измерить и учесть. Вот, я читал, все газеты мира рассказали об англичанине: на седьмом десятке в легком суденышке, один он пошел вокруг света… Это, конечно, достойно большого уважения, потому что показывает и мне и вам, на что способен человек. Но больше величия в том, чтобы тоже на седьмом десятке, оставив родной дом, родной лес, подняться сюда и совершить невозможное. А замечательно это невозможное тем, что состоит, в сущности, из обыкновенных возможностей. Ложиться каждый раз за полночь и подниматься в шесть, писать во все питомники страны, собирая семена и черенки, построить у себя опытную оранжерею и еще раньше — до черенков и оранжереи, — когда вся техника вышла из строя, ворочать камни и усмирять топь собственными руками. То, что кажется невозможным, рождено любовью. К родной земле, к человеку. Парк ярко цветет два с половиной, может быть, три месяца в году. Но и в остальное время он держит наш город. Такая в нем сила. Вот мы и отмечаем день рождения Кирилла Сергеевича как большой день города. Уже три года. С семидесятилетия, когда его поздравила вся Армения, от Совета Министров до маленьких лесничеств…
Дня через два «силы роковые» утихомирились. Но снег еще лежал, медленно оплывая. Теперь парк стал трехцветным: белым, зеленым и чуточку черным.
Старик, наклонившись, погружал руки в оживавшую землю. С болью ожидал я увидеть горестное, отчетливо постаревшее лицо, но он еще издали широко улыбнулся мне, будто успокаивая, утешая.
И я вдруг подумал, что вот бабка его, из молокан, сосланная Екатериной с Херсонщины, шла сюда, в Армению, с семьей пешком три года, а он в наш сверхскоростной, сверхреактивный век поднимался вместе с деревьями на эту высоту семьдесят четыре.
— Высадим тут новую рассаду, — закричал он мне, — а завтра раскутаем розы!..
— А послезавтра? — попытался я улыбнуться.
— Будет и послезавтра, — ответил он мне без улыбки, строго.
Андерсен
Вот уже много месяцев, куда бы я ни шел и что бы ни делал, он рядом, этот немолодой сухощавый человек с мальчишескими живыми руками и быстрой рассеянной походкой. Его лицо нередко называли при жизни некрасивым, потому что видели только острый орлиный нос и рот, большой и тонкогубый. Андерсен много смеялся и часто плакал. Он плакал не от боли или утрат, а от большой красоты или большой человечности. А смеялся — детям. И это сообщило его лицу высшую одухотворенность — чувствуя ее, уже не замечаешь, велик ли нос, тонки ли губы, как не думаешь — если воспользоваться образом поэта Н. Заболоцкого — о строении сосуда, внутри которого мерцает чудный огонь.
Первый раз я раскрыл его книги давно, мальчишкой, второй — недавно, когда подросла дочь. Думаю, что они из тех книг, которые и надо раскрывать много раз: в детстве, потом через ряд лет и опять, опять… потому что глубина их обманчива, кажется, что ты уже достиг дна, а под тобой еще неоткрытые подводные страны.
Андерсен
Антон Павлович Чехов говорил о хорошей пьесе: люди сидят, обедают, а в это время разбивается их жизнь или складывается их счастье.
У Андерсена люди сидят, обмениваются мнениями о новостях, напечатанных в вечерней газете, или расставляют для игры ломберные столики, а в это время начинают выступать новые странные волшебные грани действительности. Человек, надев оставленные феями калоши, выходит на улицу и убеждается, что мир несравненно более удивителен и сложен, чем это казалось ему в уютной гостиной.
Немало вечеров читал я дочери книги Андерсена с ощущением, что его истории содержат нечто большее, чем я в них вижу, пока не понял: нет, не в одних историях дело — сама жизнь вокруг меня содержит нечто большее, чем вижу я в ней.
С той минуты Андерсен и стал моим постоянным попутчиком. Он сопровождал меня на работу, садился со мной в самолеты и поезда, был рядом и в редакции и сейчас, в маленьком южном городе, куда я уехал с дочерью отдыхать.
Ощущение близости этого человека наполняло меня волнующим чувством — подробности жизни, даже самые, казалось бы, третьестепенные, становились выпуклыми и удивительными. Я поднимал с земли каштан неправильной формы, похожий с одного бока на уткнувшегося головой в колени мальчика, и думал невольно о том, что мой попутчик написал бы о нем славную историю, показывающую еще раз, что большие странствия к неоткрытым землям и даже мирам можно совершать иногда без помощи ледоколов и космических кораблей. Стоит только нагнуться. Возможно, это была бы история, опасная для жителей маленьких южных городов: осенью, когда опадают каштаны, они опаздывали бы на работу, поднимая без устали с мостовых маленькие смуглые чуда. Ведь рассказывали же современники Андерсена, что после того, как стала широко известна его волшебная история об уличном фонаре, жители улиц, где еще сохранились старые фонари, подолгу стояли перед ними, виденными до этого тысячи раз, и рассматривали как что-то новое, совершенно незнакомое, небывалое.
И это в самом деле редкостная история — «Старый уличный фонарь»! Углубляясь в нее, чувствуешь с особенной остротой, что действительность содержит в себе несравненно больше, чем обычно мы видим.
Помните эту историю? Когда почтенный фонарь одряхлел и уже не мог хорошо освещать улицу, его забрал к себе сторож, тот самый, который зажигал в нем огонь много лет — в метельные и дождливые вечера, в ясные летние ночи. Он и его жена не захотели расстаться со старым товарищем, уложили фонарь у себя в подвале около очага и любовно ухаживали за ним. Но фонарь страдал — он страдал от сознания, что не может поделиться с людьми бесценным богатством. Когда в последний раз он освещал пустынную улицу, жизнь — ветер, ночь, небо, далекие созвездия — наделила его редкостным даром: показывать тем, кого любишь, то, что помнишь и видишь сам. И вот теперь вечерами, слушая, как старики читали вслух книгу о путешествиях по Африке, фонарь страдал от мысли, что он мог бы одеть эти бедные стены подвала в живые роскошные картины тропических лесов, если бы хозяева догадались зажечь в нем огонь.
Пересказывать волшебную историю трудно и рискованно: чувствуешь, как с каждым словом теряешь крупинки драгоценного вещества, из которого она вылеплена. Поэтому, видимо, лучше, плодотворнее раскрывать не сюжет, а личные впечатления. Меня особенно волнует не то, что жизнь одарила фонарь чудесным талантом — чего не бывает в волшебных историях! — волнует человеческая высокая мука, которую испытывает фонарь оттого, что не может дар этот материализовать: показывать любимым людям разлитое вокруг них великолепие жизни. Часто невидимое, оно ждет в глубине, чтобы его вызвали оттуда.
Андерсен был намного счастливее старого уличного фонаря: он умел не только видеть сам это великолепие жизни, но и показывать его детям и взрослым, делая тайное явным.
Сущность обаяния, которым наделил Андерсен старый уличный фонарь, если попытаться выразить ее одним словом, в том, что он, фонарь, добр.
Истоки человеческой доброты глубоки — это понимаешь и над страницами Андерсена. Погружаясь с головой в его волшебный мир, думаешь в первую очередь не о чуде доброты, а о чуде жизни. И это, наверное, плодотворнее.