Вечный человек
Шрифт:
Да, детства в мире стало больше. И то, что человечество научилось немного уважать детство, серьезный симптом его повзросления. И не менее серьезное обещание лучшего будущего.
Я уже писал однажды: чем раньше человек расстается с детством, тем больше инфантильности в нем потом. Нет ничего лучше долгого детства; оно делает людей духовно содержательными и мужественными. Объясняется это, вероятно, тем, что в детстве должна успеть окрепнуть творческая основа человеческой личности.
Дети — художники, поэты, мыслители. Само выражение «бесталанный ребенок» кажется нелепостью. Но никто, увы, не удивится, услышав: «бесталанный человек». Возможно, один из самых великих вопросов жизни и заключается в том, почему
Почему существуют люди, настолько утратившие творческую суть, что не верится: они были когда-то детьми?
Немало неотличимо похожих мужчин и женщин, и нет похожих неотличимо мальчиков и девочек. Казалось бы, разнообразие лиц, характеров, типов должно с повзрослением делаться более явственным. Но нет — они печально затухают, оставляя воспоминания о «чудном», не похожем ни на кого больше в мире ребенке. Куда ушел этот ребенок? Неужели им некогда был унылый, бесталанный человек с незапоминающимся лицом и стертой речью? Порой думаешь, что ребенок действительно ушел, — однажды, на рассвете, тихо-тихо, чтобы не стать этим человеком, и где-то сейчас живет, рисует, лепит, радуется миру, любит собак и солнце. Может быть, существует фантастическая земля мальчиков и девочек, убежавших, чтобы остаться самими собой?
В этой земле вечного ребенка нет мальчика Сократа и мальчика Льва Толстого: им не нужно было убегать, они живут в вечном человеке.
А в будущем, наверное, население этой фантастической земли перестанет расти и не увеличится больше за тысячелетие ни на одного мальчика, ни на одну девочку, потому что любому человеку удастся сохранить в себе ребенка. Ему не нужно будет никуда убегать… И тогда слова «бесталанный человек» покажутся такой же нелепостью, как сегодня — «бесталанный ребенок».
Но пока они убегают. И самое огорчительное, что мы этого не замечаем. Человек печалится, потеряв кошелек или вещь, и ничуть не беспокоится, утратив в себе ребенка, хотя, в сущности, это самая большая в жизни утрата, настолько большая, — великая! — что можно повторить формулу Гёте (ничего, что говорится в ней не о ребенке, а о мужестве): «Тем, кто его потерял, лучше бы не родиться».
Я не думаю, чтобы это было метафизическим злом, чтобы действовала тут некая неотвратимая сила, наподобие второго закона термодинамики, который, как известно, говорит о выравнивании температур, об энтропии, о возрастании неопределенности… Маленькие сегодня разнообразнее больших из-за социального, а не из-за космического несовершенства мира. Мне могут возразить, что в социальном выражается космическое, и я на это отвечу: да, и сам человек достаточно космичен, чтобы господствовать в мире. Он овладеет социальными силами, как овладел на заре существования тайной огня, а в величайшую из переломных эпох — энергией атома. Ради овладения социальными силами и был написан «Капитал», одна из емких страниц которого повествует о Шейлоке, заносящем нож над восьмилетним ребенком…
Нет ничего незащищеннее детства. Мука Ивана Карамазова понятна любому человеку, чье сердце не утратило дара сострадания. Боль, которую мы испытываем, сострадая к ребенку, особое, ни с чем не сравнимое чувство. Острая мучительность соединяется в ней с жаждой действия, ощущение собственной беспомощности — с забвением самих себя, отвращение к миру — с любовью к жизни…
Одно из самых высоких человеческих чувств, по-моему, — чувство вины перед детьми. Оно рождается, конечно, из сострадания, но шире и осознаннее его. Если сострадание боль, то это — мысль о боли. Однако и на этом чувстве, несмотря на человечнейшую его суть, нельзя остановиться. Оно должно перейти в ясное как день сознание нравственной ответственности перед настоящим и будущим. Надо, чтобы мысль о боли завершилась действием, утишающим боль.
Чувство этической ответственности перед будущим обостряется с особой силой, если в этом будущем мысленно увидеть ребенка. Можно долго рассуждать о генетической опасности атомных взрывов и остаться в области холодных умозаключений. Иное дело вообразить некрасивую девочку (как у Николая Заболоцкого, но только еще некрасивей, еще несчастней, еще счастливей), девочку-хромоножку, которая через пятьсот или тысячу лет одиноко идет по залитому солнцем городу на берегу моря, задумавшись о том, почему она не похожа на веселых подруг. Кто объяснит ей, что к ее несчастью имеет роковое отношение белая молния, повиснувшая над Хиросимой в один из августовских дней уже ставшего легендарным XX века? И надо ли это ей объяснять? Абсурд остается абсурдом, даже когда он объяснен на уровне молекулярной биологии.
Да, настоящее до абсурда сопряжено с будущим.
А разве не ощутима нить между девочкой, которая подошла к уже безумному Ницше, и той, что может родиться калекой через пятьсот лет, потому что человечество задолго до ее появления позволило себе утратить человечность? В повествовании о вечном человеке можно разрешить себе даже вообразить, что это одна и та же девочка. (Хотя лично мне хочется надеяться, что через тысячу лет разум сумеет защитить детей и от старого и от нового зла.)
Мою надежду я не полагаю наивной, несбыточной. Ведь наряду с обыкновенными мальчиками и обыкновенными девочками существует сегодня и совершенно гениальный ребенок.
ЭТОТ ГЕНИАЛЬНЫЙ РЕБЕНОК — ЧЕЛОВЕЧЕСТВО.
В ожидании последней строки
Долго искал я первую строку этой книги… Мы гуляли с дочерью по лесу, и я высматривал мою строку в редеющих ветвях и на земле, будто бы это белка или лист, вобравший в себя краски осени.
Когда-то мироздание казалось человеку замкнутым и уютным; он чувствовал его — особенно с наступлением темноты, — как чувствует ребенок покой и тишину родного дома. Неподвижную землю накрывал купол вечного, утешительно неизменного небосвода. В этом мироздании самососредоточенность достигалась без усилий, ее надежно обеспечивали тесные стены, человеку некуда и не во что было выходить из себя. Он покоился в себе, как покоилась сама земля под защитой небесного купола.
В самососредоточенности докоперниковской эпохи человек накопил огромные силы, которые потом, когда его собственное безумное любопытство разбило над головой купол и заклубилась бесконечность, вышли наружу и начали особое существование.
Когда наблюдаешь сегодня на телеэкране старт космической ракеты, думаешь: ну и мощь была заключена в человеке, если, выйдя вовне, она оказалась этим кораблем! Но человек воплотился в ракету, чтобы потом, получив уроки космической мудрости, она стала опять человеком. Маркс говорил: человек вернется к самому себе.
И это касается не только техники и социальных сил, но и искусства. Сегодня красота живет отдельно от человека: в музеях, концертных залах, библиотеках. Но разве невозможна эпоха, когда красота будет неотрывна от самой человеческой сущности. То, — что сегодня живет в искусстве, начнет действовать в самих отношениях людей, в их поведении. Человек будет художником в ином, более совершенном качестве — художником жизни.
Сейчас это кажется фантастикой. Но разве история человечества не фантастический роман?