Вечный любовник
Шрифт:
– Ваше величество, – проговорил он, – по-моему, вам следует немного подумать. Я ваш кузен, а после женитьбы стал вашим братом. Разве вам хочется, чтобы на вашей совести была моя кровь? Разве вам хочется, чтобы моя душа до самой смерти вас преследовала?
Карл убрал шпагу, стало видно, что он испугался. Карл боялся всего сверхъестественного, и слова Генриха о преследующей его душе возымели нужный эффект.
Он повернулся к Конде. Юный принц, потрясенный известием о гибели вождей гугенотов, твердо решил стоять на своем.
– Я предпочитаю умереть, но не предам мою веру! – воскликнул он.
Карл крикнул от ярости, опять поднял шпагу, но его остановил насмешливый взгляд Генриха Наваррского.
– Даю
Генрих вздохнул с облегчением. Им дали отсрочку. Три дня жизни. О, гораздо больше. Стоит ли умирать за веру? У него ее и нет. Он верит исключительно только в себя и свое будущее.
Конде ходил взад-вперед по комнате.
– Что такое смерть, кузен? – размышлял он. – Если нам суждено умереть, мы должны встретить смерть достойно.
– Мы слишком молоды, чтобы умирать, – задумчиво ответил Генрих.
– Более достойной смерти нельзя и желать.
– По-моему, смерть никогда не бывает достойной.
– А смерть адмирала?
– Достойная? Застали врасплох в чьей-то спальне. Отрубили голову, а тело выбросили из окна. Как ты думаешь, кузен, что они делают с его телом? Вряд ли отдают ему почести. И ты это называешь достойной смертью?
– Колиньи погиб за веру. Он мог уехать из Парижа. Его предупреждали об опасности, но адмирал предпочел остаться.
– Он не мог предвидеть такого конца, кузен. А если бы мог его предугадать, возможно, предпочел бы уехать.
– Ты удивляешь меня.
– А ты меня – вовсе нет.
– Значит, ты пойдешь у них на поводу? Предашь истинную веру и станешь католиком?
– Если приходится выбирать между мессой и смертью, то я предпочитаю мессу. И ты тоже.
– Колиньи…
– Был стариком. А мы молоды. Когда я доживу до его лет, то, возможно, не стану так цепляться за жизнь. А сейчас я не хочу умирать. Я люблю этот мир и все, что он может мне предложить. Почему я должен бросить все это во имя догмы, которая, между нами, кузен, по-моему, не содержит ничего такого, из-за чего именно ей надо поклоняться. Я не религиозный фанатик, кузен. Я просто человек.
– Я не знал, что ты такой… слабак.
– Я знаю себя. И всегда лучше самому знать себя, чем если тебя будут знать другие. Послушай: в ближайшее время я стану католиком. И ты тоже, кузен. И ты тоже.
– Никогда! – воскликнул Конде.
Генрих поднял брови и саркастически усмехнулся.
Ужасные события тех августовских дней уходили в прошлое, перестали быть единственной темой разговоров во Франции и во всем мире, но они никогда не будут забыты. Королеву-мать, которую все обвиняли за это кровопролитие, – и во всех несчастьях, выпавших на долю страны, – ненавидели еще сильнее и открыто называли царицей Иезавелью. [3] Король то впадал в меланхолию, то с ним случались приступы маниакальной ярости. Иногда он начинал причитать и говорить, что призраки Колиньи и его дорогого Ларошфуко преследуют его по ночам в спальне, их тела залиты кровью, и другие жертвы тоже находятся с ними рядом. Они обвиняют его, короля, и теперь он уже никогда больше не будет счастлив. Няня, добрая жена и возлюбленная Мари Туше старались его утешить, но это удавалось им лишь на короткое время, а потом вопли и стенания возобновлялись.
3
Иезавель – жена Ахава, царя израильского, властная женщина, поклонявшаяся Ваалу, прославившаяся коварством и жестокостью.
Во дворе стояла мрачная тишина, и все
Единственным человеком, который выглядел беззаботным, был Генрих Наваррский. По сути, он был пленником, потому что ему не разрешалось покидать двор. У гугенотов, которые теперь более чем когда-либо нуждались в вожде, он вызывал разочарование. Они решили, что он никогда не сможет повести их за собой, и спрашивали себя, что бы подумала его мать и как бы она страдала, если бы увидела его теперь.
Ряды гугенотов заметно поредели, потому что резня была не только в Париже, католики взялись за оружие по всей Франции. В провинциальных городах избиение продолжалось. В Дижоне, Блуа и Туре крови пролилось не меньше, чем в Париже. Правда, южнее, в провинциях Дофине, Бургундия, Овернь и других, такого накала страстей не было, но, когда туда приехал священник и сказал людям, будто явившийся святой Михаил объявил, что небеса жаждут крови гугенотов, там тоже началась бойня.
Весь католический мир ликовал, а протестантский был повергнут в ужас. Но наконец все закончилось, и многие из тех, кто планировал эту резню, начали сожалеть о содеянном.
Генрих Наваррский без особого сопротивления стал католиком. Оставаясь наедине с собой, он только пожимал плечами. Жизнь стоит мессы, говорил он себе. Говорили, что он легкомыслен и его нечего бояться! Его называли королем, у которого нос больше его королевства, и когда люди вроде Генриха де Гиза играли с ним в теннис, то не выказывали ему никакого уважения. Генрих принимал все эти насмешки с улыбкой. Вызвать у него негодование было невозможно, раззадорить его могли лишь женщины. В ухаживаниях за ними он был неустанен и постоянно менял любовниц. «Ну и вождь! – говорили католики. – Хорошо, что Жанна и Колиньи умерли, а он занял их место». «Какая трагедия!» – печалились гугеноты.
Конде тоже недолго сопротивлялся, вскоре, как и Генрих, он решил, что жизнь дороже. А по прошествии нескольких месяцев, чтобы умилостивить своих тюремщиков, даже стал ревностным католиком, причем таким набожным, что, на потеху двору, забыл обо всем остальном, в том числе и о своей молодой жене.
Шутки ради Анжу решил соблазнить бедную Марию Клевскую и быстро достиг успеха к пущему удовольствию двора.
«Вот видите, – гласил приговор, – эти гугеноты, которые порицали нас за наше веселье, сами тоже люди. Конде превратился в правоверного католика, когда это стало ему выгодно; его жена, не такая религиозная, ищет удовольствий в другом месте; что касается Наваррского – то о нем вообще нечего говорить. Это простой гасконец, который думает только о том, как бы провести ночь с симпатичной женщиной – и лучше всего не с той, с которой уже был накануне».
«Вот что они об мне думают!» – размышлял Генрих. Но это его только радовало. Всегда лучше, если у твоих врагов о тебе неверное представление.
Что касается любовных утех, то людская молва была права. «Я молод и таким уж уродился», – говорил он себе. Он действительно нашел, что лучше перекраситься в католика, чем умереть. И никто не мог понять, что сделал это Генрих не потому, что жизнь для него оказалась дороже принципов, а потому, что у него не было принципов, которые стоили бы жизни. Для него то, как люди молятся, не имело никакого существенного значения; и у католиков, и у гугенотов Бог один, и одна-другая месса ничего не меняет. Генрих считал, что люди могут молиться так, как им угодно, а религиозная нетерпимость – большая глупость. Поэтому, когда к его горлу приставили клинок и потребовали сделать выбор между мессой и смертью, он выбрал жизнь, ибо месса ничего особенного для него не значила, он принял ее без опасения, что его душа понесет за это наказание.