Вечный сдвиг. Повести и рассказы
Шрифт:
– Ты говоришь о вещах антиперестроечного содержания, направленных против гласности? – приходит на помощь внучка Долорес Ибаррури.
Вера Ивановна затрясла головой. Что там в ее голове происходит? Переволновалась из-за мамы? Хочет, чтобы виновники заговорили первыми? Может, выпить за ее здоровьице?
А она уже чуть не плачет, это тоже чувство, нам известное, когда, например, за границей и не знаешь языка, а очень высказаться хочется, так тоже чуть не плачешь, но мы-то не за границей!
– Ребятки мои хорошие, головушка моя бедная! Сколько в моей голове хранится ваших жизней, ваших тайн, ваших судеб, все ваши чаянья, все неприятности и несчастья у меня вот здесь, сто тысяч в одной голове, и она разламывается и трещит, – и правда
Что тут скажешь, чем утешишь? Горе да и только. Раз мы – будущие представители Химок за границей, да еще в Израиле, мы и должны проявить себя с лучшей стороны. Выдать писателей поименно. Покончить с этой инфекцией! Если б она шутила, но она не шутит. Никто из присутствующих, во всяком случае, не смеется, и все смотрят в нашу сторону.
– Вера Ивановна, смотрите на это как на материал, стоит ли так бурно реагировать на пустяки, пишите свою книгу – от застоя к гласности…
– Ты мне еще указывать будешь? С вашим домом вечная война! То иностранцы, то эта эпидемия… Что же вы так надо мной измываетесь-то!
И вот этот совершенно бестолковый разговор, который и описывать-то тоска, топчется на месте, и все эти балагуры Ближневосточного региона с докторами и внучками Долорес Ибаррури, которые чего только не плели в отсутствие Веры Ивановны, молчат и опрокидывают рюмку за рюмкой, продолжается их рабочий день, собирают материал для отчета. Кто здесь за кем следит?
Нет, этого не понять даже людям дружественных нам стран. А на столе уже стоит белый сугроб с разноцветными свечками, их так много, что так вот с налету годы не сосчитать, тем более в темноте, наступившей от одного дуновения Веры Ивановны.
– Свет, включите свет, – раздался голос Долорес Ибаррури, и свет включили, и все нашли свои бокалы, и снова чокнулись, и Вера Ивановна пошла за чайником, и началась заключительная фаза празднования – в сугроб был воткнут острый нож, под сахарным снегом лежала шоколадная земля.
Вместо ответа от Веры Ивановны – отпустит она нас или нет – мы получили папку с ее первыми литературными пробами, – выходит, эпидемия, вспыхнувшая в нашем доме, достигла Куркинского шоссе, по которому мы шли с мужем, топча подошвами свежий снег.
Среди темных пятиэтажных коробок выделялась наша – издалека ее можно было принять за шахматную доску. В квартирах писателей горел свет. У подъезда, на темном крыльце, курил журналист, часто и жадно затягиваясь дымом. Тощую сгорбленную от язвы фигуру мозамбикца мы разглядели не сразу, тут же оказался и старичок с черной сукой, который никогда не приближался к жидовскому кооперативу «Дружба». Его пролетарский дом был напротив, и те, кто хотел с ним поговорить, шли к его подъезду, перед которым стояла скамейка, им лично в зеленый цвет выкрашенная в 1965 году и которая, как он говорил, облупится только после его смерти.
Черная сука носилась вокруг нас, старичок пел свою песню про золотые времена, когда был Хозяин и порядок, ругал нынешние, когда нет Хозяина и нет порядка. Может, ребята его раскололи, и он, боясь быть услышанным пролетарскими соседями, пришел сюда, чтобы раскрыть «военную тайну» объекта, который он сторожит, а при виде нас сменил пластинку?
После Веры Ивановны все казалось подозрительным – и что дом ночью не спит, и что сторож покинул свой пост, и что стоят они здесь, наверное, битый час, небось вышли покурить и застряли – мозамбикец хоть одет тепло, а журналист в эластичных трениках и куртке легкой.
Позвали мы их к себе, чайку попить на кухне. И этот увязался. Только вот как с сукой быть, он без нее ни на шаг. Так в нашей квартире оказался расстрельщик коминтерновок, в годы застоя я бы на порог его не пустила. Пока закипал чайник, журналист, отозвав меня в комнату, твердил одно: приняли в поле на троих, за забором, там такое, что закачаешься.
Он икал и качался, и зрачки у него были расширенные. Зачем мы позвали их к себе? Наверное, что-то еще волнует нас здесь, в наших Химках, которые можно с уверенностью принять как за модель державы, так и за любую точку ее.
Скамейка, покрашенная в 1965 году, все еще не облупилась. Умерла Вера Ивановна. Умер Бенци. Незадолго до смерти он делился со мной горькими мыслями об Израиле. Он, сражавшийся в Войне за независимость, участник легендарной обороны Гуш-Эциона, советник министра иностранных дел, предрек Израилю невеселое будущее.
Где этот твой Ирзаиль, спрашивает меня чернорабочая из Молдавии, глядя на карту. Поставь на него палец, чтобы я увидела. Ставлю. Не видит. Где он? Под пальцем.
Бенци умер, Израиль еще живет, хоть и под пальцем.
Но вот не стало Веры Ивановны – и не стало СССР. Начальница химкинского ОВИРа распустила страну. Дала свободу и ей, и себе самой. На вершине Фудизиямы она сложила хокку:
Со всех сторонПух на меня летит.Пора рубить тополя.Ей понравилось сочинять. Заграничной пилкой для ногтей, которую кто-то дал ей в последний путь, Вера Ивановна выцарапала в скале двадцать пять хокку. Японцы перевели их на японский и включили в антологию мировой литературы. Вот некоторые из них в обратном переводе с японского на русский.