Вечный сдвиг. Повести и рассказы
Шрифт:
По свидетельству историков, дух Веры Ивановны отлетел в утро 24-го дня седьмой луны. Русскоязычному читателю, возможно, будет интересно узнать дату отлета духа Веры Ивановны по грегорианскому календарю. Что ж, в добрый путь!
РАССКАЗЫ
По дороге в Шереметьево
«А вашу любовь и усердие никогда не забуду, ваши слезы, ваше святое расположение, как вы во все темное время пробыли неразлучно со мною, не стыдились людей и не боялись судей, оказали перед всем свое сострадание истинно христианское, не изгладится вовеки имя ваше из души моей».
«Темень азиатская!» – выругал Павел Лукьянович того, кто додумался снести бесценный документ на помойку. Так бы и канул он в вонючем контейнере, в отбросах бытия. Присмотревшись внимательно, он обнаружил на странице со стихотворными строфами следы собачьих лап. Автор сего безобразия рылся поодаль в отбросах.
Павел Лукьянович топнул на кобеля, тот ощерился, но не зарычал. И так посмотрел на него усталым своим, безадресно преданным взглядом, что хоть бери его домой вместе с письмом. Но, подумав, что всех все равно не спасешь, и утешившись этой мыслью, он сложил письмо монаха вчетверо и опустил на дно ведрышка, застланного чистой газетой.
Дома, тщательно вымыв руки, Павел Лукьянович разложил письмо на столе и направил на него настольную лампу. Жил он на первом этаже, куда свет проникал слабо. Деревца, которые он самолично высадил, за двадцать лет вымахали до небес, – освещение пожирает электричество не только у него в квартире, но и у соседей. Те велели ему обратиться в исполком с просьбой – пусть пришлют агрегат распилочный. Просить? Это уж извини-подвинься. Его принцип прост – делай сам. А чего не можешь – не делай, и не проси.
«Я уверен, – Павел Лукьянович приблизил к глазам ветхие листы, подпаленные временем, – я уверен, что мое странствие послужит вам во утешение, – ибо жизнь наша искушение на земле, и никто не проходит этим путем без искушения».
Первая и третья страницы были писаны вензелями, жирные завитушки плавно переходили в наклонные волосные; вторая страница была как отпечатана: ижицы возвышались над строкой, буки бутонами произрастали меж твердых согласных; четвертая же была писана красными стихами, строфы располагались шашечками, и здесь особо выделялись еры, вбитые в слова, как колы.
Сердца глас люблю вас нежноВздох последний будет мой,Когда в приют надежныйГде будет неизменный наш покой, —складывал он по слогам стихи, а выходило нескладно. «Когда в приют надежный» попаду, там «будет неизвестный нам покой»?
По бокам шли многочисленные приписки; красной глаголицей – приветы и слова благодарности Татьяне Сергеевне, черной же кириллицей, меленькими, но разборчивыми буковками, выражалось требование: «отцу Агапиту письмо доставьте немедленно».
После витиеватых вензелей и засечек в округлой глаголице завершающая часть письма читалась легко и просто. Тут монастырский богомолец обошелся без каллиграфических изысков.
«Письмо ваше получил 29 октября, а вам посылаю 1 ноября на день своего Ангела 1857 года ноября 8. Засим остаюсь слава Богу жив и здоров известный вам доброжелатель и богомолец монастырский К. Казьма Егоров Алымов». Увлекшись чтением, Павел Лукьянович, не уловил общего смысла послания, написанного разными стилями и почерками. Он вернулся к началу, и с огромным напряжением, теперь из-за усталости глаз, перечел его снова от сих и до сих. Филькина грамота. Вручу ее в качестве подхалимажа библиотекарше, за это получу Пикуля без очереди. Павел Лукьянович посещал библиотеку по средам, и, признаться, не только из-за любви к чтению. В этот день недели там работала студентка исторического факультета, умненькая, ладненькая, в очочках. Она придерживала для него дефицитные книги. Однажды на 8-е Марта Павел Лукьянович решил подарить ей шоколадку, но так это поднес, что они оба смутились. Не галантный он ухажер, не научен красивым жестам.
Мирное его уединение нарушали гости, присылаемые Фаиной Ивановной. С этой дамой Павел Лукьянович познакомился позапрошлым летом на Рижском взморье, в пансионате с нежным цветочным названием «Лиелупе». В результате этого, казалось бы, ни к чему не обязывающего знакомства, в его доме стал обретаться весьма странный народ.
Проводив зубного техника Штейна, который покидал родину только потому, что какой-то идиот начертал на его двери свастику, – Павел Лукьянович написал Фаине Ивановне, что он – участник войны, член партии, и такое гостеприимство ему может выйти боком. Настрочил две страницы бисером, но, подумав, разорвал их и сжег в пепельнице. Объяснение этому гоголевскому поступку он и искать не стал – стыдно стало, вот и всё.
А к рижскому бальзаму пристрастился, соснет из бутылки – и снова в книгу. До того дочитался на пенсии, что из близоруких попал в дальнозоркие.
«Печаль меня вечная гложет, никто мне, увы, не поможет», – сочиняла в уме Марья Аполлоновна. Ася дремала, прислонившись щекой к ее плечу.
«О себе не заботишься, о ребенке позаботься, дура!» – напутствовала ее подруга, уехавшая в ФРГ и вскоре приславшая ей оттуда вызов. Бумагу с красной сургучной печатью Марья Аполлоновна снесла в ОВИР города Риги. Во имя дочери будь готов! Сама-то она никому не нужна, в том числе и себе самой. Чтоб удостовериться в собственной никчемности, Марья Аполлоновна взглянула в стекло напротив. Потрепанная шляпа с оторочкой из черно-бурой лисы сидела на ней, как абажур на потухшей лампе. Аккуратно, чтобы не разбудить Асю, она сдвинула шляпу на затылок, и в этот момент стекло посветлело, поезд замедлил ход, и Марья Аполлоновна растворилась в коричневом мраморе станции.
– И такая дребедень в предотъездный день, – сказала она и потрепала дочь по плечу. – Наша следующая.
– Неужели ты не можешь говорить нормально, как все люди? – взвилась Ася.
«Чем, ну чем я перед тобой виновата?» – в который раз спросила себя Марья Аполлоновна, и в который раз сама себе ответила: «Всем. Всем».
«Променяю дочку на удачу-строчку», – всплыло в памяти недавнее двустишие, а дальше пошло-поехало: «Ради красного словца не пожалею родного отца. А родной отец тоже молодец, спровадил дочку – поставил точку».