Вечный сдвиг. Повести и рассказы
Шрифт:
Когда они приехали на аэродром, на табло уже светилась «Вена». Им туда. Они летят с пересадкой.
– На Вену проходите, – сказала стюардесса, и они прошли.
– Пропустите, пропустите же, – послышался из-за загородки голос Марьи Аполлоновны.
– Нельзя, – ответил мужской голос, – раньше надо было прощаться.
– Я не знала, что это все, – говорила Марья Аполлоновна, – я в первый раз улетаю.
Павел Лукьянович пошел туда, где стояли все, запрокинув головы, и ждали, когда по стеклянному переходу пройдут гуськом отъезжающие. И когда те, наконец, появились, началось
«Я уверен, что ваше странствие послужит вам во утешение, ибо жизнь наша искушение на земле, и никто не проходит этим путем без искушения», – это напутствие из помоечного письма он перекопировал слово в слово, разве что заменив «мое странствие» на «ваше».
Верхний коридор опустел. Светилась красным вывеска «Рашен сувенирс». Павел Лукьянович побрел к выходу. Подкатывали машины, проходили индусы, негры, американцы и пес знает кто… «Жизнь проходит пресно, малоинтересно, звякая и тикая, мчатся дни безликие…» – звенел в ушах голос Марьи Аполлоновны.
«Из-за этих рандеву я на свете и живу», – ответил он ей ее же словами. От себя добавить было нечего. Разве что про тленность упованья и бессмертия венец. Филькина грамота.
Черновая форма
На Корсике у него отец и отцова родня – мафиози. Мать в письме из Киева строго настрого наказала – не искать контактов с отцом, втянет в мафию, использует и убьет. К бабушке в Техас его не пускают американцы. Оказывается, чтобы навестить бабушку в Техасе, нужно укорениться в стране проживания. То есть в Израиле. А у него ни квартиры, ни жены, ни работы. И никто не может за него поручиться.
Стало быть, надо укореняться, носить долговязое тело по еврейским святыням и иудейским пустыням, пить чай с бедуинами, сводить плесень с внутренних стен особым средством, белить, шпаклевать и приводить в порядок пятиметровую мастерскую художника-калеки родом из Польши, дарить знакомым девушкам по розе, по одной розе на длинном стебле, – и помалкивать, молчать на всех языках, о чем тут говорить.
В шестнадцать лет в Киеве он придумал историю, если бы тогда по ней сняли фильм…
– Не томи, что за история?
Он молчит. Из-за выдающегося роста и худобы он сутулится, – неловко торчать фитилем в толпе, на переходе, в ожидании, когда красный свет сменится на зеленый. Тихий и скромный человек с большими глазами и крупным ртом, жирафьей шеей с выступающим кадыком, длинными волосами, стянутыми на затылке аптечной резинкой, виден отовсюду. Он возвышается над толпой, как Илионский храм над Гефсиманским садом, и привлекает к себе внимание жителей города и туристов.
– Древние рельефы… известняк… – произносит он после долгого раздумья и куда-то уплывает взглядом. Мы идем. Палит солнце, выжаривает цвета из камней и трав, выбеливает небо. Справа Монастырь Креста.
– Где-то я читала, что монастырь этот построили в четвертом веке на месте сросшихся деревьев – кедра, кипариса и сосны, – якобы, их посадил Лот, потом из ствола сделали крест и на нем распяли Иошуа. Еще там жил и умер автор «Витязя в тигровой шкуре», хочешь, зайдем?
Нет, у него свой план, вернее никакого плана – просто идти, без цели и направления.
– Со всего нужно снять черновую форму, залить жидким пластиком. Тонкий слой – и фиксаж…– Весь мир отформовать?!
Он низко склоняет голову, подставляет мне шею с позвонками-клавишами, но я до них не дотрагиваюсь. Чтобы не прервать мысль. У него много мыслей, но мало слов. Он говорит «ляасот фикс» – вместо «зафиксировать», не знает простого слова «цура», форма. Может и по-русски он говорит шарадами?
– Иначе все погибнет…
Что будет, если покрыть его чудо-пленкой все архитектурные памятники, где хранить эти гигантские скорлупины, кто будет потом заливать в них гипс или не знаю что, чтобы воспроизвести оригинал один к одному?
– Смотри, ты видишь здесь остатки древнего рельефа?
– Не вижу.
– Правильно, потому что не сняли черновую форму… все стерлось… время…
Говорят, что он не совсем того, что я по наивности принимаю его всерьез, что он бросил жену с детьми, что у него подруги в разных городах. И каждой он дарит по розе на длинном стебле. А мне-то что! У меня муж и ребенок, четкий уклад жизни в отработанной веками форме. Штамповка.
Из-под камня выползает ящерица; он нагибается и простирает над ней свою огромную руку. Ящерица замирает под пятипалой тенью.
– Надо начинать с небольших рельефов… Открыть свой бизнес…
Он смеется и обнимает меня. Я ему по пояс. И так мы идем, в обнимку, большой и маленькая, и оба думаем, как начать бизнес, с чего? Написать заявку о необходимости сохранения памятников архитектуры, – они заветрятся, утратят первоначальную форму, превратятся в аморфный известняк, из пор его полезут цикламены и ящерицы…
Зной валит с ног. Мы забираемся под низкорослую оливу. Он ложится и закрывает лицо зеленой фетровой шляпой. Спит или строит планы? В его сумке – пластиковая бутылка с теплой водой. Набрав полный рот воды, я брызгаю на него.
Он вскакивает. И тут ему приходит на ум отвести меня туда, где я никогда не была. Километров семь отсюда. Но сперва я должна признаться, что никогда там не была, хоть родилась и выросла в Иерусалиме. Я соглашаюсь. Но как мы доберемся туда по такой жаре, в Шабат?
– Доберемся.
Он достает из кармана белый носовой платок, смачивает его водой из бутылки, кладет мне на голову. Нет! Он надевает на меня зеленую фетровую шляпу, а платок кладет на свою голову. Мы такие смешные!
В арабской лавке мы покупаем сливы, лепешки и воду. Дорога вьется вдоль пологих склонов с фитилями-кипарисами, на противоположной стороне – анфилады приземистых олив, древний амфитеатр с хором, я хочу сказать ему, смотри, хор уже отформован: певицы – кряжистые оливы, их головы – кроны… Но я молчу, как сказать такое на простом иврите. Высушенные жаром листочки олив скрючились и потускнели, по блестящему асфальту едут разноцветные машины и застывают у светофоров.