Вечный зов. Том I
Шрифт:
— Что вы тут? Жуликов ловите? — спросил он.
— Ловим, — вполголоса прошипел Елизаров. — Проваливай.
— Помочь, может?
— Сгинь, сказано! Не шуми! — рыкнул Елизаров.
И Семён пошёл было, оглянулся, увидел, что все четверо зашли на двор Огородниковой. Он заинтересованно постоял, потом услышал чей-то крик «Облава!» — торопливо побежал назад.
И вот он с изумлением смотрит на Макара, на Гвоздёва Лёньку (он узнал их сразу, едва вошёл), на Маньку Огородникову («Когда же это и как связалась она с ними?»), на худого незнакомого человека со шрамом, на молоденькую девчонку в старом лёгком пальтишке, на лице которой заметил вначале только одни насмерть перепуганные глаза. «Сопли ещё не высохли, а уж с блатяками
— Да-а, а тут эта вот девица, Наташка эта Миронова… — продолжал Елизаров. («Ты гляди, имя какое хорошее», — отметил Семён.) — Акулина-бобылиха, гляжу, аккуратные такие женские пимы на базаре торгует. «Зачем, спрашиваю, они тебе, старая?» — «А бог дочушку послал. А деньги Маньша Огородникова дала…» — «Какую такую дочушку?» Н-да… Ну, слово за слово, узнал я, как ты её полузамерзлую нашла да к Акулине отвела, — повернулся Елизаров к Огородниковой. — И простым вопросом задумался: а почему не к себе домой? Ведь одна живёшь? Вон оно! Что трудно, то и просто оказывается! Стал приглядывать за твоим домом… Ничего такого. Решили сегодня проверить просто. А на ловца и зверь, как говорится. Не успели на крылечко ступить, а ты, Макарушка, вот он…
Елизаров говорил, захлёбываясь от радости, и все понимали, о чём он рассказывает, только Семён не понимал и с ещё большим любопытством разглядывал Миронову.
— Да ты Шерлок Холмс прямо, — усмехнулся Зубов.
— Какой тебе холм ещё? — сразу умолк Елизаров, красноречие его словно обрезало. — Разговорчики!
Обыск кончился, он ничего не дал почти, только в мужских пиджаках нашли полторы тысячи рублей денег.
— Ладно, — махнул рукой Елизаров. — Припрятали, значит, добычу в другом месте али загнали уже товарец. Признаются. Поехали. Мужикам руки связать для порядка. И предупреждаю — мирно чтоб у меня! А то Елизаров вас успокоит. Вставать по одному, руки назад. Ты, про холмы который говорил, первый вставай. Подставляй руки.
— Осторожный ты, гляжу, — усмехнулся Зубов.
— Ну, айда, пошли, — распорядился Елизаров, когда всем связали руки,
— Я не пойду! Не хочу! — воскликнула Миронова. — Я не виновата, я не знаю никого из них… Я только что пришла сюда, меня вот она… вот она привела. «Пойдём, посидим, говорит, с моими друзьями…»
— Знаем, всё знаем, — скривил губы Елизаров. — И — отпустим. Подписочку я тебе устрою, и отпустим. Ну, что ещё?! — заорал он на Зубова, который, направившись было к двери, остановился возле Мироновой.
— Вот что, девочка, я хотел сказать тебе, — проговорил он, не обращая внимания на грозный окрик. — Запомни: человек никогда не должен становиться на колени. Если он стал на колени — он уже не человек. Понимаешь?
— Не понимаю, — мотнула та головой.
— Ну, потом поймёшь. Ты только запомни. И — прощай. Вряд ли больше мы увидимся когда…
Семён Савельев неизвестно зачем шёл за арестованными до самой милиции, шёл и думал об этой девчонке по имени Наташа. Кто она такая, действительно, что ли, не виновата, откуда взялась?
Выходя из комнаты, Макар приостановился возле него, проговорил тихо и зловеще:
— Прощевай, племянничек-пролетарий, сеструхе моей Анне кланяйся. Скажи — не забывает её брат родной…
И, повернувшись к высокому человеку со шрамом, сказал:
— Фёдора-то уж не удастся тебе, видно, поглядеть, на сына его посмотри хоть…
Человек со шрамом действительно поглядел на Семёна из-под прихмуренных бровей любопытно-тяжёлым взглядом.
«Зачем ему мой отец? — недоумевал Семён. — И кто он такой? Рожа самая
Наступившая в последние дни оттепель кончилась, кажется, снег деревенел, сухо и пронзительно поскрипывал под ногами. Над головой беззвучно кружились белые звёзды, лыжную куртку и тёплый свитер пронизывал холодок.
Наташа шла где-то в середине толпы, спрятав ладони в обтрёпанные рукава пальтишка. Временами в жидковатом лунном сумраке Семёну была видна её опущенная голова в клетчатом платке, завязанном по-старушечьи, острые плечи. Она глядела всю дорогу себе под ноги, точно боялась споткнуться. «А вот сейчас оглянется», — подумал вдруг Семён, когда подошёл к длинному, как барак, зданию милиции. И точно, прежде чем скрыться за обитой клеёнкой дверью, Наташа приостановилась на низеньком, в две ступеньки, крыльце, обернулась. В лунном свете блеснули полоски её глаз. Взгляд был безысходно-тоскливый, обиженный, умоляющий о чём-то.
…Через несколько минут Семён стучался в дощатую, косо висевшую дверь мазаной халупки Акулины-бобылихи.
— Счас, счас, дочушка, — хрипя и кашляя, говорила за дверью старуха, гремела деревянным засовом. — Я и то жду, не сплю, беспокоюся… Каки таки гости-то у Маньши были?
Разобрав наконец, что перед ней не Миронова, старуха умолкла, но не испугалась, просто удивилась:
— Эвон… Кто таков, что надоть?
Семён назвал себя, старуха пробормотала: «А-а, Фёдора, что ль, Савельева старшак?» И пошла в глубь сенок. Выслушав сообщение Семёна о том, что произошло у Огородниковой, старуха, пожевав иссохшим ртом, сказала без всякого удивления в голосе, покачав только головой:
— Ахтиньки… Вон что, вон что… Я и думала с сумлением: что за ночные гости у Маньши? Хотя кумекаю тут же: что ж такое оно — дело молодое, вечёрка собралася. А оно — ахтиньки… Как же теперь?
— Кто она такая, Наталья эта? — спросил напрямик Семён.
— Сирота, с эвакуированных. Маньша-то мне её и привела: в сугробе, грит, находку нашла, ты, грит, отходи её, Акулина, отогрей, а то мне неколи, на работу сёдни в ночную смену, а там узнаем, что за человек. А мне что, мне — радость, одна я да сверчки за печкой. Ране у меня постояльцы жили, семья целая, а недавно съехали, квартиру им дали от заводу. Я всё думаю — схожу в волостной райисполком-то, попрошу других постояльцев. А тут Манька и привела её, сердешную. Два дня молчала она и всё плакала, потом ругать нас с Маньшей начала — зачем, дескать, помереть в снегу не дали.
— А отчего… помирать она захотела?
Старуха рассказала Семёну о Наташе всё, что знала о ней с её слов, Семён ушёл от Акулины-бобылихи, сопровождаемый бесстрастными причитаниями: «Ахтиньки, да что же, да как же…»
Ни отец, ни мать о присутствии Макара Кафтанова в Шантаре, кажется, не знали, и Семён ничего не стал о нём говорить. Отношения между родителями сейчас были натянуты до предела, они жили как чужие, за неделю перемолвятся словом-другим — и всё. Да Семён и знал реакцию обоих, сообщи он им о Макаре: мать побледнела бы, высохла лицом, напряглась, как струна, а отец сложил бы заросшие крепким волосом губы в скобку, произнёс бы что-то вроде этого: «И когда ему, бандюге, хребет переломят?» И эти слова, знал Семён, ножом резанули бы по той самой натянутой струне в матери, от боли она закричала бы страшно, но не голосом, а глазами, беззвучно и страшно. И Семён промолчал. Поужинав, он лёг в постель, взял книжку, пробовал читать, но не читалось, всё виделась наяву почти эта девчонка с большими, чёрными, беспомощно-испуганными глазами, в ушах стоял её умоляющий крик: «Я не пойду! Я не виновата!» Если действительно не виновата, думал он, если действительно всё так, как рассказывала Акулина-бобылиха, то что же с этой девчонкой будет? И вообще, что это такое получается, как это не берут нигде на работу? Мало ли что отец, он, может, и действительно… А товарищ Сталин сказал: дети за отцов не отвечают. И вообще… пропадать, что ли, человеку?