Вечный зов. Том I
Шрифт:
…Очнулась она в комнате с бревенчатыми стенами. Она увидела окошко с сильно замёрзшим стеклом, ослепительно белую, недавно, видно, побелённую печь. Печь топилась, возле неё сидела иссохшая старуха с землистым лицом, со втянутыми глубоко в рот губами и чистила картошку. У окна за маленьким столиком пристроилась девчушка лет тринадцати с косичками-рогульками и, высунув от напряжения кончик розового язычка, не то писала, не то рисовала. Посреди комнаты на ввинченном в потолок крюке висела люлька.
«Где же это я?» — подумала Наташа и вздохнула.
Старуха с землистым лицом подняла голову, подошла, наклонилась над ней, чуть не задевая лицо
— Видишь, что ль, меня?
— Вижу. Кто вы?
— Оклемалась, слава тебе, господи… Ганюшка, дай-кось молоко.
Девочка с косичками, вместо того чтобы принести молоко, подбежала к кровати, удивлённо и насторожённо оглядела Наташу. Потом в её таинственных глазах затрепетал радостный огонёк, она юркнула к печке и появилась вновь у кровати с кружкой.
— Ага, — сказала старуха. — Выпей вот.
— Не хочу.
— Ещё чего! Ну-ка!
И она просунула под её голову жёсткую, как палка, руку, приподняла Наташу, поднесла к её губам кружку. Запах тёплого молока ударил в ноздри, голова от этого запаха закружилась. И когда пила, голова всё кружилась, Наташа всё пьянела, пьянела…
Потом старуха опять принялась чистить картошку, а девочка с косичками сидела у кровати и без умолку говорила, то захлёбываясь от радости, то испуганно понижая голос до шёпота:
— Ну вот, а дядя Фёдор говорил — не выживешь ты, подох… «Помрёт, — говорит он, — тут ещё». Ух как он Семёна-то ругал, что он тебя принёс! Тебя ведь дядя Семён принёс на руках, вот так, вот так занёс тебя в дом… Ух, мы испугались! Тётя Анна говорит: «Положите её скорее на кровать в эту вот комнату». Тётя Анна — она добрая, добрая. И Семён, и все. У них только дядя Фёдор недобрый, сердитый всегда, я его боюсь. А меня Ганкой зовут. По-настоящему-то Галиной, а так все кличут — Ганка да Ганка. Мы эвакуированные тоже, до войны на Украине жили. Сад у нас был, яблоки во-от такие вырастали. Папка и дедушка сами сад насадили. А потом я видела, как снаряд фашистский в нашем саду разорвался, а дом загорелся — крыша-то соломенная была. Мы побежали на станцию, а дом так и сгорел, наверно. Папка-то на фронте наш, а мы вот тут. Он и не знает, что мы тут, не знает, что дедушка наш, папкин отец, недавно помер. Печку вот эту сложил — он хороший печник был — и помер. Мамка, как затопляет, плачет. Человек, говорит, помер, а пачка вот, сложенная его руками, горит… Тут у хозяев наших, у Савельевых, кладовка была, мама и дедушка под комнату её переделали. Потому что тесно нам всем было. Тятя Анна говорит: «Оштукатурим — и совсем хорошо будет». А ты где будешь жить? С нами? Живи, теперь всем места хватит. Тётя Анна нам две комнаты отдала, Семён с Димкой да Андрейкой в третьей живут, а сама она с дядей Фёдором на кухне спят…
Из торопливых слов Ганки Наташа мало что поняла, сообразила лишь, что находится в доме того самого парня, который неожиданно появился у Огородниковой, а потом водил её к секретарю райкома партии.
— А давно я здесь? — спросила Наташа.
— Да уж четвёртый день. Вот дядя Семён обрадуется, что ты выздоравливаешь! Он каждое утро и вечер заходит и спрашивает, как ты. Сейчас он на работе, и мамка на работе, и все. Андрейка в школе, а Димка на коньках ушёл кататься. И дядя Юра обрадуется. Он вчерась тоже приходил, долго глядел на тебя. «А я, говорит, в клубе её ждал, ждал…»
Ганка так и сыпала именами, все они путались, Наташа не могла сообразить, кто такие тётя Анна, дядя Фёдор, Димка, Андрейка. В голове её позванивало,
— Погоди, кто такой дядя Юра?
— А это двоюродный брат нашего дяди Семёна. Смешной такой.
— Его фамилия как?
— Да тоже Савельев. Его отец — самый главный директор на заводе, где мама работает.
Наташа вспомнила весёлого парня в тужурке, его смешные слова. «Можно звать меня Георгием или Гошей. Можно Агафоном, можно Агафончиком». Тогда его слова не рассмешили её, а сейчас она улыбнулась. Улыбка была робкой, она чуть тронула её исхудавшие губы, и показалось вдруг, что возле неё нет никакой Ганки, что нет и не было на свете никакого Юрия, никакого Семёна, секретаря райкома партии Кружилина, что всё это ей снится, а вот сейчас она пробудится и увидит, что были и есть только Елизаров, милиционеры, Огородникова, эти бандиты Гвоздёв, Зубов, Кафтанов. Вот они идут к ней со всех сторон, грохоча сапогами. Зрачки её стали расширяться, делались всё больше. Она приподнялась, испуганно глядя на дверь. Дверь распахнулась, быстро вошёл Семён, а за ним тот зеленоглазый парень.
— А-а, и верно, отошла. Наконец-то! — сказал Семён громко. — Ну, здравствуй.
— Приветик, Наташенька, — улыбнулся Юрий. — Приветствую и тут же спрашиваю: какое, собственно, имеете право болеть? А там Агафон один, понимаешь, в клубе её напрасно ждал, все свои пресс-конференции отменил.
— Погоди ты, — плечом отодвинул его Семён. — Как чувствуешь себя, Наташа?
— Не видишь, что ли, всё нормально, — ответил за неё Юрий. — Через пару дней мы такой фокстротик с ней в клубе оторвём!
— Ничего не хочу я с вами отрывать, — сказала Наташа. Ей не понравились его слова, его развязность и почему-то даже голос.
В комнату вошла костлявая старуха с пустым ведром.
— Ступайте, ступайте отсюдова, балабоны! Ей и так лихо ещё, а вы разлаялись тут.
— Что ты, баба Феня? — открыл Юрий белозубый рот. — Видишь, она улыбается.
— Дак ить при одном твоём виде, поди, у каждой сердце от радости заходится, — ядовито прошамкала старуха и бесцеремонно стала выталкивать их.
Семён вышел покорно, помахав на пороге рукой, а Юрий шутливо сопротивлялся, сыпал разные шуточки. Уходя, он крикнул:
— Имейте в виду, у меня строгое приказание от самого товарища директора завода как можно скорее доставить вас на завод в самом здоровом и радостном состоянии на предмет устройства на работу!
— Тьфу ты скоморох, прости меня, господи, — проворчала старуха, закрывая за ним дверь.
А Наташа улыбалась, сама не зная чему. Семён и Юрий были в рабочей одежде, от них пахло морозом, мазутом, металлом. Ребята ушли, а эти запахи ещё стояли у её кровати, она жадно втягивала их в себя и — улыбалась.
С двадцатых чисел января в Шантаре ежедневно шли густые, тихие снегопады, крупные хлопья кружились в воздухе тяжело и медленно и неслышно падали на землю, на крыши домов, на деревья. В палисадниках и на огородах росли сугробы: когда проглядывало солнце, снег, девственно чистый, ослепительно загорался, и до слёз резало глаза. Кругом было так чисто, тихо и уютно.
Чисто, тихо и уютно было и на душе у Наташи. Всё, что было с ней недавно, вспоминалось теперь как жуткий, кошмарный сон, а иногда казалось, что этого и вовсе не было, что обо всём этом она прочитала в какой-то безжалостно жестокой книге.