Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
Последние слова неприятно резанули Хохлова, даже не сами слова, а тон, каким они были произнесены. Голос старика был холодный, насмешливый, почти издевательский. Но Иван Иванович смолчал.
— Прошлогод Панкрат особую бухгалтерию завел. Какая семья сколь картошки накопала, сколь тыквов с огороду сняла, морковки там, сколь кадушек огурцов да капусты насолила… Время прошлой осенью, помнишь, тяжелое было, непогодь много стояла. Огородишки-то Панкрат дал людям все ж таки убрать. И завел, значит, этот подсчет. Сена каждому дал накосить для скотины. И опять
— Интересная бухгалтерия, — вместо ответа неопределенно сказал Хохлов. — Ну и что же?
— Оно кому интерес, а для него забота… Сколь в каждой семье рабочих рук и сколь едоков, какая имеется скотинка, сколько курей, утей, Панкрат и без записи помнит. Он, зараза, все знает, даже у кого корова али коза сколько молока дает…
— Вот как?
— Этак! — согласно кивнул Головлев. — А имея, значит, в сознании полную картину, и распоряжается. Кого лишний раз не отпустить с колхозного поля, а кому и дать денек-другой на огороде своем покопаться, как бы на общественной работе тяжко ни было. Кому подводу выделит, скажем, для подвозки дров, а кто и на себе, на ручной тележке, привезти может.
— Да… Да, да, — размышляя о чем-то, уронил Хохлов.
— Что «да»? Одобряешь, что ли? — напрямик спросил Головлев.
Иван Иванович поглядел на старика, улыбнулся.
— Не знаю, не знаю, Никифорыч… Шурупаю вот… Ну, и как люди к такой бухгалтерии относятся?
— Подчиняются люди без прекослова ему. Потому что знают — Панкрат ничего такого зря не скажет, напрасный поступок не произведет. Кто, может, и поворчит, не без того, а в душе-то согласный с председателевым указом… Потому народ и сытый, ежели без хлебушка сытым можно быть. Ведь все, все до зернышка мы сдали прошлогод в фонд обороны. Потому что тоже понятие имеем…
Старик умолк. Молчал и Хохлов. Безмолвие между ними установилось тяжелое, неловкое. Иван Иванович тер кулаком подбородок, а Головлев опять смотрел на гранитные утесы Звенигоры. Потом выдернул из земли вилы, попробовал их зачем-то на вес.
— А ты с подозрением… От стыда-то куда деться, прости ты, господи…
И ушел куда-то за конюшню.
Панкрата Назарова Иван Иванович нашел возле колхозных амбаров. Он в грязном дождевике, с непокрытой головой (фуражку держал в руке) стоял у брички, на которую две молодые женщины грузили чем-то набитые мешки. Они вытаскивали их из черного проема амбарных дверей и легко забрасывали на повозку.
Обернувшись на хруст шагов, Назаров чуть шевельнул спутанными, жесткими, как прошлогодняя стерня, бровями, прежде чем поздороваться, прошелся взглядом по Хохлову с головы до ног, будто неодобрительно оценил его наряд. И опять стал глядеть, как грузят мешки.
Женщины, обе чернявые, стройные и, несмотря на замызганные юбки и пыльные кофточки, очень привлекательные, были не местные, из эвакуированных. Одна была с косой, другая острижена коротко, не по-деревенски. Поздоровавшись с Хохловым, они почему-то глянули друг на друга, хохотнули, убежали в амбар и долго не появлялись.
— Спать там разлеглись? — прикрикнул Назаров.
Женщины тотчас появились, неся очередной мешок. Обе виновато глядели вниз, под ноги, губы их были крепко поджаты. Чувствовалось, обеим опять хочется рассмеяться.
— Кобылы, язви их… Все ржут и ржут, спасу нет, — проговорил Назаров, когда женщины опять скрылись в амбаре. — Кровь у них колобродит, ты не обижайся.
— Ничего, ничего, — промолвил Хохлов.
— Начнем сев — кровь-то утихомирится, поостынет.
Панкрат Назаров был так худ, что дальше, казалось, худеть и некуда. Некуда дальше было ему и чернеть — кожа на шее, на лице и даже на руках давно сделалась землистого цвета. Только когда его душил тяжкий кашель, лицо наливалось сукровицей, неприятно багровело.
Припомнив, как багровеет при кашле лицо Назарова, Хохлов почувствовал раздражение на самого себя и вину перед этим человеком. «От стыда-то куда деться, прости ты, господи», — сами собой зазвенели в голове слова Головлева. «Это действительно, действительно… — подумал Хохлов. — Ударит же в голову…»
Опять женщины вынесли из амбара и забросили на бричку очередной мешок. Они были молоды, каждая была переполнена нерастраченной женской силой. А Панкрат Назаров стар, болен, жизненные соки из него уходили. Присутствие двух молодых женщин только подчеркивало страшный контраст между молодостью и старостью, бытием и смертью. И Иван Иванович Хохлов вдруг остро, до щемящей боли, почувствовал ужасную и неумолимую жестокость жизни.
Голосом хрипловатым, надорванным кашлем, Назаров промолвил:
— Последние отходы замели. На мельницу отправляем.
— Покажите, — тоже хрипло сказал Хохлов.
Он потребовал это не потому, что в чем-то еще сомневался. Нет, Иван Иванович просто хотел посмотреть на эти зерновые отходы.
— Софья, Татьяна, развяжите.
Когда женщины развязали мешок, Иван Иванович сунул туда руку, взял горсть отходов. То была смесь семян разнообразных сорняков — овсюга, сурепки, мышиного горошка — и щуплых ржаных зерен… Из этой-то смеси и получилась та серая, как дорожная пыль, мука, из которой пекли прогорклый хлеб.
— Для посевной берег, — кивнул председатель колхоза на груженую бричку. — Мельница, слава богу, своя. Перед войной еще зачали строить на таежной речке. Не был у нас на мельнице-то?
— Нет.
— Загляни как-нибудь. Пруд там богатый получился, красивый. Покуда комарья нет, просто санаторий… Ну все, что ли, сгрузили?
— Все, — сказала женщина с косами.
— Тогда с богом. Да глядите, там мосток в распадке расшатало нынче…
Женщины взобрались на бричку, поехали. Они сидели рядышком, подставляя солнцу спины и плечи, и было теперь в их фигурах что-то жалкое, сиротливое. Председатель колхоза и Хохлов провожали их взглядами, пока бричка не скрылась. А когда скрылась, Назаров проговорил: