Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
— Ты знаешь, — усмехнулся он невесело, — мне было семь лет всего, даже меньше, седьмой, кажется, только шел… когда меня пытали враги революции.
Это «враги революции» прозвучало как-то неестественно, может, даже напыщенно, но Наташа, удивленная, этого не заметила.
— Как это… пытали? — выдохнула она.
— Обыкновенно. Как пытают? Били жестоко, я помню… На глазах у матери и отца. Чтобы у них какие-то сведения вырвать… Это было в 1918 году в Новониколаевске, в белочешской контрразведке. Допрашивал какой-то Свиридов, длинноносый, помню, с дряблыми щеками.
— Юра… — Наташа невольно подалась к нему, невольно схватила за руку. — Я не знала.
Он тихонько освободил руку.
— Спроси как-нибудь у моей матери… Оттого и разум у нее помутился тогда, еле-еле отошла. Да, я помню, как тогда было больно. И вот такая же пытка для меня сейчас… С того дня, как увидел тебя… А-а, да чего!
И он, махнув рукой, резко повернулся, пошел от нее.
— Юрий! Юра! — беспомощно вскричала Наташа, сделала несколько шагов вслед. Но он, будто боясь, что она его догонит, пошел быстрее, почти побежал.
Ответной телеграммы из Москвы Наташа с трепетом ждала весь следующий день, до вечера, и еще следующий… Она через каждый час звонила на почту, хотя оттуда ей обещали немедленно позвонить сами, как телеграмма только поступит. Но не звонили, телеграммы не было.
Прошел еще день и еще… Москва молчала.
— Это не он, значит, не отец, — неживым голосом сказала Наташа Нечаеву.
— Ладно, сейчас мы попробуем все сами узнать. Заказывай, Наташенька, Москву, Наркомат. Только спокойнее…
…Когда в телефонной трубке после долгого хриплого кашля раздался насквозь прокуренный далекий голос: «Миронов слушает…» — Наташа ойкнула и почувствовала, как остановилось сердце. Она сразу узнала голос отца, хотя он за несколько лет изменился до неузнаваемости, износился весь, стал будто заржавленным.
— Кто там? Я слушаю, — повторил отец.
— Папа! Папка! Это я, Наташа… Это я, это я! — закричала она торопливо, захлебываясь. — Ты меня слышишь? Ты меня слышишь?
— Конечно… Здравствуй, дочка. Как ты там?
Наташа не замечала, что голос у отца спокойный и холодноватый даже, эмоций никаких в нем нет, что отец разговаривает так, будто они вчера или позавчера только расстались, а завтра снова будут вместе.
— Я тебе телеграмму послала. Папа! Ты слышишь?
— Да, я слышу. Я получил. И Савчук мне говорил…
— Почему ты мне не отвечаешь, папа?
— Ты замуж вышла, что ли?
— Да, папа. Его Семеном звать. У меня дочь родилась.
— Я знаю. Савчук мне об этом тоже говорил.
— А мама, мама… Ее нет… нас бомбили!
— Я знаю, — опять глухо сказал отец.
— Папка, да почему же ты не написал, не позвонил, когда Савчук… Я ждала, ждала! Ты когда… тебя давно… — И Наташа опять захлебнулась, не в силах произнести страшное слово.
— Нет, меня не очень давно освободили, — помог ей отец.
— Совсем? Папа…
— Как же еще освобождают? Я скоро приеду к вам, наверное. Я поеду по всем сибирским заводам нашего Наркомата. И к вам заеду… Прости, Наташа, звонит внутренний. До свидания, я напишу тебе…
И в трубке щелкнуло, громко захрипело. Наташа оторвала ее от уха и поглядела на трубку удивленно.
— Вот видишь, как хорошо, — с улыбкой произнес Нечаев, вышедший из кабинета в приемную. — Ну, поздравляю.
— Спасибо, — прошептала Наташа.
Директор стоял в приемной, держа в руках фуражку, он что-то еще проговорил и пошел из заводоуправления. А Наташа долго еще сидела за своим столом, не шевелясь, осмысливая теперь весь разговор. Только теперь, вспомнив каждое слово отца, она поняла, что разговор вышел какой-то странный, холодный… И что на другом конце провода был вроде и не отец ее, а чужой, посторонний человек. В сердце сделалось больно, и на глазах от какой-то неясной еще обиды проступили слезы…
Своя жизнь, не всегда понятная родителям, идет у детей.
Димка Савельев, сын Анны и Федора, за два военных года незаметно налился силой, окреп, голос его сделался басовитым. Весной сорок третьего ему исполнилось пятнадцать лет, все мальчишечье в его фигуре стало быстро исчезать, ходить он стал более развалисто, ноги на землю ставил твердо, словно не шел, а сознательно и размеренно печатал шаги. Черные, глубоко посаженные глаза стали какими-то еще более зацепистыми, смотрели на всех внимательно и словно пронизывали насквозь всякого. Его взгляда не выдерживали даже некоторые школьные учителя, а преподавательница литературы, женщина пожилая, почти старуха, нередко говорила:
— Почему ты смотришь так на меня, Савельев?
Малоразговорчивый от природы, Димка теперь стал еще молчаливее и на такие слова только пожимал плечами.
— Ты, Савельев, кажется, не любишь меня. А за что? — спросила однажды эта же учительница. — Смотришь, будто насквозь продавливаешь.
— Почему же? — возразил Димка. — Я вас уважаю… И литературу люблю.
Он действительно любил литературу и вообще учился неплохо.
— И на меня… И на меня ты вот так же все зыришь, — в тот же день сказала ему Ганка, с которой он по-прежнему занимался в одном классе, сидел в одном ряду, только он на задней парте, а она на первой. — Я затылком всегда чувствую. От девчонок стыдно. Дома гляди сколько хочешь, а в школе не смей.
— Нужна ты мне… — буркнул Димка. — И дома, и в школе.
— Так, да?! — повернулась она к нему, глаза ее метали черные молнии, давно набухшая грудь гневно колотилась. — Ты… так?!
Смуглые щеки Димки порозовели, и только это выдало его волнение, потому что внешне он остался совершенно спокоен. Он качнул лобастой головой и еще более упрямо и дерзко произнес:
— А как же еще? Воображаешь о себе много.
У Ганки от обиды мелко затряслись губы, большие и красивые ее глаза? быстро-быстро переполнились слезами, засверкали ослепительно, сделались еще прекраснее. И с длинных ресниц на пылающие щеки капнула одна слезинка, потом другая.