Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
Шрифт:
— Я говорю — лаешься, как цепной кобель. Андрей-то Петрович, золотые руки, сколько вас таких из могилы повытащил. И тебя вот. А ты…
— Этого-то я и не прощу.
— Дурак ты, прости господи. Ешь давай. Молочко вот выпей.
И Кирьян послушно взял кружку. Когда выпил молоко, почувствовал нестерпимый голод, жадно съел и кашу.
— Оно не сладко жить обрубком-то. Да все ведь не в сырой земле.
— Не в сладости дело, бабка. А в смысле. А где теперь смысл?
— Ну, это штука непростая. Иной с руками, с ногами, со всем телесным прикладом
— Дала б еще, что ли, пожрать… Коли такая добрая да умная.
— Покудова хватит, сынок. А то кишки завернутся.
С тех пор прошло месяца два. Тот стержень в душе Кирьяна, на котором держалась вся злость, совсем так и не отломился, а дал, кажется, еще и молодые побеги. Палата была на третьем этаже, в единственное окошко виднелись верхушки деревьев, дощатые крыши каких-то домов. Иногда Кирьян раздумывал: как бы это подползти к окошку да вывалиться наружу, чтобы кончить все раз и навсегда… И однажды, в приступе дремучего отчаяния, он свалился с койки, пополз к окну. Подоконник был высоким, он достал до него руками, но подтянуться не мог, сил для этого не хватило. В бессильной ярости Кирьян заколотился лбом об стену.
Там, возле подоконника, и застала его Глафира Дементьевна, всплеснула руками, обо всем сразу догадавшись. Она никого не стала звать на помощь, сама потащила его от окна, с грехом пополам заволокла на койку, села, обессиленная, на табуретку и по-старушечьи заплакала, время от времени поглаживая старой ладонью по его спутанным мокрым волосам. Она не ругалась, ничего не говорила, только плакала.
— Ну и ладно… Ну и ладно, — выдавил он сквозь зубы тяжко и мучительно. — А теперь уйди.
После этого Кирьян Инютин все так же зло кричал на старую женщину, но зло и ненависть были только в голосе. В душе он чувствовал к ней, единственному пока человеку на земле, признательность и благодарность. И она знала это, на его злые слова не обижалась.
…Летнее утро отгорело, незаметно перешло в долгий день, обещавший быть жарким и погожим. Поглядывая на молчаливо сидящую старуху, на плясавшие по белой стене солнечные блики, пробивавшиеся сквозь густые верхушки деревьев за окном, Кирьян съел пшенную кашу с тушенкой, стал пить крепкий чай с сахаром. Чай Глафира Дементьевна заваривала ему «свой», неизвестно где добывая в это трудное время заварку. И это всегда вызывало у Кирьяна, обостренное чувство благодарности. Не ее постоянный уход и забота о нем, а именно чай, крепкий и душистый, рождал в его душе теплоту к этой старухе.
Солнечные блики на белой стене все играли, они всегда напоминали ему что-то давнее и хорошее, но что — понять он никак не мог, хотя временами думал об этом напряженно и мучительно.
Выпив чай, он со стуком поставил стакан на тумбочку, и Глафира Дементьевна очнулась от каких-то своих дум.
— Ну вот и слава богу… Господь напитал — никто не видал. А я вот все думаю, думаю: как бы радешенька-рада была Надюшка, сына моего жена, кабы он хоть какой вернулся… Хоть без рук и без ног вместе. Только бы живой, она б его, как ляльку, на руках носила. У тебя ж руки целые, а ты, окаянный, еще к подоконнику пополоз. — Старуха кивнула на окно. — Не совестно перед богом-то?
— В бога я не верю, Глафира Дементьевна, — сказал Кирьян тихо. — А моя Анфиска не такая, как жена твоего сына. Носить на руках не будет.
Старуха взмахнула высыпавшимися, редкими ресницами, пугливо почему-то глянула на Кирьяна, разгладила халат на острых коленках.
— Плохо жили, что ль?
— Хуже некуда… Я же ее любил без памяти. А она всю жизнь с другим путалась. Как увидит его, запах один его по-звериному учует, так и бежит, как сучка к кобелю.
Кирьян проговорил это, побледнел, застонал сквозь плотно сжатые зубы.
— А дети у тебя есть, нет?
Инютин тяжело дышал, смотрел на стенку, по которой, как резиновые, все прыгали, все подрагивали желтые солнечные зайчики, то сливаясь друг с другом, то вспыхивая лучистыми звездами, разбегаясь в стороны. И воскликнул вдруг, пугая Глафиру Дементьевну:
— Под водой! Это когда если нырнуть и поглядеть вверх!
— Ты чего? Чего?!
Кирьян ей не сразу ответил, дышал по-прежнему часто и шумно. Потом дыхание его стало успокаиваться.
— Речка у нас Громотуха недалеко от деревни. Нырнешь, а над тобой вот такие зайцы лопаются! — Он ткнул пальцем в стену. — И никогда их не поймать…
— Да что их ловить-то?
— Анфиска это любила.
— Кого? Чего?
— Играться… когда мы купались с ней. «Давай, говорит, зайцев из-под воды ловить». Нырнет — и, как рыба, вверх. Руки вытянет. Вынырнет, расхохочется, солнечный заяц на лице у нее дрожит. «Упрыгнул», — говорит… А я ей: «Не-ет, поймала!» Она не может понять, об чем я…
Все это Кирьян говорил, закрыв глаза, и, кажется, далекие картины были перед ним как наяву.
Вдруг он разомкнул набрякшие, тяжелые веки, грудь опять начала с хрипом вздыматься.
— А взял я ее порченой. От Федьки Савельева была брюхатой… Парази-ит!
И Кирьян изо всей силы ударил затылком раз, потом другой об железную спинку больничной койки, будто хотел расколоть голову.
— Господь с тобой! — вскочила старуха. — Кирюшенька! Кирьян…
Она затормошила его, откинула одеяло, потащила тяжелое тело вниз, чтобы голова не доставала до коечной железной спинки.
Потом он долго лежал навзничь, запрокинув на подушке исхудалое, крючконосое лицо. Он был по-больничному коротко острижен, залысины по бокам выпуклого лба как-то мертвенно желтели, из закрытых глаз по вислым щекам, заросшим крепким волосом, сочились слезы.
— Ты не майся, сердешный, — проговорила Глафира Дементьевна. — Что ж теперь… Какой прок изводить себя?
— Пошла бы ты! — прохрипел Кирьян. — Что ты в душу ко мне лезешь?
Старуха, будто не слыша этих слов, снова села на табурет. Кирьян опять лежал с закрытыми глазами, молчал. Молчала и Глафира Дементьевна.