Ведьмак
Шрифт:
Осел перенес экзекуции с кровопусканием на удивление хорошо и даже на меня не обижался…
Чаша прошлась по кругу, и среди сектантов (а кто же еще они?) воцарилось нездоровое оживление. Они заговорили быстро и, как мне показалось, несколько бессвязно – словно накурились «травки». Оказывается, эти хмыри вовсе не безгласные…
Черноризец стоял в стороне от общего галдежа недвижимый и прямой как жердь. Казалось, что он к чему-то прислушивается. Голову петуха пахан сектантов бросил в огонь, а тушку птицы тут же начал ощипывать один из его подчиненных. Наверное, чтобы приготовить
Рачительны, сукины дети…
Вдруг черноризец резко поднял свой посох вверх, что-то отрывисто пролаял… и указал им в мою сторону! Чтоб тебя!…
Меня заметили. Но каким образом? Я ведь сидел тихо, как мышь в подполе. Да и расстояние от костра до дерева, где я устроился, для ночного времени будь здоров – в темноте разглядеть меня практически невозможно.
Как же меня углядели? Вернее, углядел. Я ни на йоту не сомневался в том, что меня вычислил сам пахан. Мне ведь было видно, что к нему никто не прибегал с докладом, и он не трепался по переговорному устройству, если предположить, что я обнаружен секретом, охраняющим периметр.
Он что, ясновидящий? А хрен его знает. Мне от этого было не легче. Я видел, как черные сектанты побежали в мою сторону с очень неприятной решительностью и с весьма необычной для людей верующих (пусть и в черта-дьявола) прытью.
Спортсмены они, что ли!? Эту мысль я додумывал уже на земле, куда скатился с дерева в один миг. Ну, а потом думать об отвлеченных вещах мне уже было недосуг.
Я несся, как молодой конь, стараясь не наткнуться в темноте на дерево, а еще хуже – на острый сук. Позади слышался топот ног и треск сухих ветвей. Судя по звукам погони, меня окружали по дуге. Ишь чего захотели…
Я же не дед Никифор. И силенок мне пока не занимать, несмотря на мои частые посиделки в накуренной по самое некуда комнате, где происходили многочасовые игры в преферанс.
Скатившись к ручью, я резво побежал вверх по течению – чтобы запутать следы. Вряд ли мои преследователи подумают, что подсматривавший за ними гражданин решится углубиться в лесные дебри ночью.
Обычный человек в таких случаях жмется поближе к огню, к людям и жилищу. А значит, по идее, ему просто некуда деваться, как идти в деревню.
Судя по всему, бегуны-черноризцы на это и рассчитывали. Дуга охвата была открыта именно со стороны деревни. Правильно решили, подумал я. В нашей микроскопической деревеньке вычислить соглядатая – раз плюнуть.
Но я уже покинул поле охоты. Пробежав по ручью еще с километр, я резко взял вправо и вскоре оказался на берегу озера. До моей избы отсюда было рукой подать, по берегу километра полтора, однако как раз туда мне и нельзя было идти.
А я и не хотел. У меня был другой вариант, не менее привлекательный. Раздевшись догола и пристроив одежду, связанную в узел, на голову, я осторожно вошел в воду и тихо поплыл к чернеющему неподалеку от берега островку.
Таких островков по озеру, имеющему весьма приличные размеры, было разбросано немало. Обычно я их игнорировал (а что мне там было делать?), пока Зосима однажды не рассказал мне, что все они имеют «приписку». То есть, у островков есть хозяева.
Вернее, были – когда в деревеньке насчитывалось около сотни дворов, и все местные мужики занимались рыболовством, благо рыбы в озере всегда было много, и она никогда не переводилась.
На этих островках мужики хранили свои снасти, большей частью браконьерские, и добротные челны. Те, что похуже, постарее и поплоше – для начальственного ока – валялись на берегу.
Почти на каждом островке был курень, хорошо замаскированный в лозняке, коптильня и шалаш для вяления рыбы. Но самое интересное – за все годы советской власти рыбнадзор и лесничие так ни разу и не обнаружили эти убежища.
Умел простой народ маскировать не только свои истинные мысли и чувства по отношению к власть предержащим, но и кое что посущественней, без чего люди просто померли бы с голодухи, инспирированной сталинским режимом.
Такая «собственность» имелась и у Зосимы. Но так как он был ленивым до неприличия, то и островок присмотрел себе поближе к деревне, чтобы не махать веслами почем зря. Однако, шалаш он все-таки соорудил.
И все. На этом его «трудовые подвиги» по обустройству нигде не учтенной частной собственности закончились. Может, потому, что Зосима больше любил охотиться, нежели ловить рыбу.
Хотя была и другая причина – коптильню для мяса и рыбы он внаглую устроил прямо у себя дома, чтобы надолго не отрываться от полатей (а затем от дивана) и от самогонного аппарата, который работал, как государственный ликероводочный завод, – четко, бесперебойно и с большим эффектом.
О его неуважении к законам районное начальство знало, но старый прохиндей так всех опутал, что к нему заезжали не за тем, чтобы конфисковать самогон и дичь и потом наказать, а чтобы принять на грудь отменный «натурпродукт», крепостью никак не ниже пятидесяти градусов, и закусить ароматной сохатиной, поджаренной на свежем свином жиру с лучком и разными лесными травками и корньями.
Кто пробовал Зосимину стряпню хотя бы раз, тот никогда не забудет ее восхитительный вкус…
Шалаш был сух до звонкости. И, на мое удивление, полнился связками вяленой рыбы, подвешенной к жерди. Неужто Зосима перековался!? Надо же… Что делает с человеком нынешняя капиталистическая действительность.
Беготня по лесу и водные процедуры разбудили во мне зверский голод. Завалившись на подстилку, я оторвал от связки несколько вяленых рыбин и начал жадно жевать, отдавая должное Зосиме за то, что он не переборщил с солью.
Я так и уснул с недоеденным лещом в руках. Усталость сморила меня напрочь. Размышлять и думать об увиденном возле избы Киндея действе мне почему-то совсем не хотелось.
Проснувшись утром, я некоторое время с недоумением смотрел на натюрморт над головой. Солнечные лучи проникали через вход в шалаш, и связки рыбы казались серебряными изделиями, только-только вышедшими из-под молотка искусного чеканщика.
Но вот запела какая-то птичка, и сонная одурь ушла, будто ее и не было. Подхватившись, я вспомнил вчерашнее приключение и почему-то здорово встревожился. Неприятное чувство поселилось где-то возле сердца и шпыняло в его трепещущую упругую мякоть с размеренностью маятника, усаженного шипами.