Ведьмин век. Трилогия
Шрифт:
– Что будешь есть?
– Ничего.
– Не выдумывай… Впрочем, как хочешь. А то снова обвинишь меня в патологической любви к принуждению.
Ивга старательно разглядывала скатерть.
Инквизитор помолчал. Вздохнул – вздох получился кроткий, совсем ему не свойственный, и потому Ивга насторожилась.
– Скажи мне, Ивга. Сколько раз в жизни тебе случилось говорить… странное? В приступе ярости, или в страхе, или от боли… Бывало такое, что слова приходили… вроде как ниоткуда? И собеседник очень удивлялся?..
Ивга поняла, о чем
– Вспоминай.
Она открыла рот, чтобы сказать: не помню. И в этот самый момент вспомнила.
– Было? Я прав?
Было. Актовый зал училища, полный народу; директриса с красными пятнами на щеках, представляющая девочкам «господина окружного инквизитора». Тошнота и слабость, и злость; множество пустых мест, сразу образовавшихся со всех сторон, внимательный взгляд, многозначительное молчание…
Продолжение было в кабинете директрисы. Казенная повестка, брезгливые перепуганные взгляды, «нам теперь училище не отмыть»… И еще что-то хлесткое, слово, как плетка со вшитым кусочком свинца. Что-то про ведьм и потаскух… безродных и бездарных шлюшек… Что-то неслыханно мерзкое, в особенности если учесть, что Ивге было шестнадцать лет и она еще ни разу ни с кем не целовалась. И понимающая ухмылка этого самого инквизитора.
Тогда Ивга открыла рот и сказала. Отчего директриса осела на пол, одним своим видом поднимая вокруг панику и давая Ивге возможность удрать из-под самого инквизиторского носа…
Она сказала что-то про печень. Которая скоро будет вся в дырах. Кажется. Какой-то медицинский термин…
– А что за училище?
– Художественно-прикладных… промыслов… дизайна… все такое. Я не понимаю… при чем тут была печень, чья…
– А кто грохнулся в обморок? Директриса?
– Она…
– Город Ридна? Художественно-прикладное училище?
– Да…
– Подожди две минуты. Мне надо позвонить.
Молоденькая официантка, прикатившая на тележке заказ, проводила инквизитора взглядом. Потом посмотрела на Ивгу – оценивающе, даже и не пытаясь скрыть любопытство. Ивга отвернулась.
Инквизитор вернулся не через две минуты, а через двадцать.
– Директорша твоего училища скончалась в возрасте сорока двух лет от цирроза печени. Инквизитор, с которым ты имела дело, Итрус Совка, уволен два года назад за профессиональную непригодность… По-видимому, твое неудачное задержание было не единственным его промахом. Я его не знал.
Ивга смотрела в скатерть.
– Ты плачешь?
– Она… была обречена? А я…
– В то время она всего лишь подозревала неладное. Медики сомневались и недоговаривали, она маялась предчувствиями, но, будучи человеком волевым, успешно гнала от себя нехорошие мысли.
– А я, значит…
– Ты не виновата.
– Я таки ведьма…
– Да, конечно. Возможно, потенциальная флаг-ведьма. Неинициированная… У тебя это странно преломилось – ты ловишь чужие тайны. Бессознательно. В состоянии стресса… Давай-ка ешь.
Ивга послушно опустила глаза в тарелку. Вяло поковыряла вилкой остывающий куриный бок, вспомнила, что не хотела ничего заказывать, прерывисто вздохнула, отодвинула тарелку:
– Сегодня я поймала… вашу тайну тоже? И что мне за это будет?..
– Ничего.
– Хотелось бы верить…
– Ивга, ты хотела заниматься… этими художественными промыслами? Или просто – подвернулось место в училище?
– Я вроде как хотела… вроде как дизайнером. Ну а потом…
– Перехотела?
Ивга помолчала. Отвернулась.
– Скажите честно… Назар от меня отказался?
– Нет.
– Я думала… если человек… ну вроде как любит… он способен… простить. – Она передохнула. – Ведьме, что она ведьма.
– Если бы ты действительно так думала, ты призналась бы Назару. Сама. – Инквизитор отыскал на столе пепельницу.
Ивга помолчала.
– С вами… тяжело. Вы часто говорите то, что не хочется слышать.
Он не был на этой могиле без малого три месяца; со времени последнего посещения многое изменилось. Исчезли деревянные вазы с тусклыми зимними цветами и появилось надгробие из черного матового камня, с барельефом на шероховатой грани; ночью шел дождь, и Дюнкино лицо на барельефе было мокрым и странно живым. Клаву показалось даже, что на плечах подрагивают сосульки слипшихся волос – но, конечно, это было не так. Кладбищенский скульптор имел перед глазами старую Дюнкину фотографию, где волосы ее, чуть вьющиеся и совершенно сухие, собраны были в пышную праздничную прическу.
Клав испытал что-то вроде раскаяния. С самого дня похорон он не виделся ни с кем из ее родичей; так велика была обида, нанесенная теми словами?
«Имей совесть, Клавдий. Ты ведешь себя так, будто Докию любил ты один».
Это правда. Он не хотел делиться своим горем. Дюнка была – его…
Теперь он стоит перед ухоженной, обустроенной могилой, смотрит на каменную, но неприятно живую Дюнку и пытается прогнать навязчивый, изводящий вопрос.
А вдруг там, внизу, под камнем…
Она – там? Или там пусто?
А если она – там?!
День был неестественно холодным, странно холодным для весны. Клав дрожал, обхватив плечи руками, и пытался стряхнуть с ботинок наползающую от земли сырость.
Этот тепловоз он не забудет до конца дней своих. Он даже на трамвайный путь в жизни своей не выйдет, более того – две нарисованные рядом черты будут означать для него рельсы. И вызывать содрогание…
Где Дюнка? Здесь, под черным камнем, или там, в запертой душной квартирке? Куда ему хочешь не хочешь, а надо возвращаться?