Ведуньи
Шрифт:
– Может, тебе в помощь мою младшую сестренку позвать, а, Дэниел? – веселился Гэбриел. – Она к женской работе привычная, подойник двумя пальцами донести сможет. Хотя, с другой-то стороны, ведь и ты у нас тоже к женской работе привычный.
И когда Гэбриел, продолжая смеяться и качать головой, наконец-то пошел прочь, Дэниел поклялся, что никогда больше не позволит сделать из себя посмешище. Пусть у него руки совсем отсохнут, но отныне полное ведро он будет нести только одной рукой.
А сейчас, как он ни старался, он не мог выбросить из головы воспоминание о мерзкой кривой усмешке этого дьяволенка. О семействе Хейворт в деревне много чего рассказывали – и о самой старой колдунье, и о ее дьявольском потомстве; говорили,
До сегодняшнего дня Дэниел ни разу никого из Хейвортов вблизи не видел, и его первая встреча с одним из них оказалась во всех отношениях ужасной. В точности как он и боялся. Теперь этому дьявольскому семейству, конечно же, станет о нем известно, ведь он пытался помешать их мальчишке убить ягненка, а значит – и это столь же неизбежно, как день неизбежно сменяется ночью, – его ждет расплата. Хотя сам Дэниел даже представить себе не мог, для каких магических заклинаний могут пригодиться плоть, кровь и косточки ягненка, которому всего месяц от роду.
Однако сказанные шепотом слова того дьяволенка все еще звучали у него в ушах: «Сущий ад тебе устрою!» И стоило ему вспомнить ту гнусную ухмылку, как по спине у него пробегал озноб.
Запах мокрых сапог и свежей рыбы
Мать сжимает в руке магическую фигурку: куколку, сшитую из куска ткани, отрезанной от подола бывшей отцовской рубахи. Куколку она сделала похожей на него, к голове даже прядь его волос приделала.
Теперь, правда, эта куколка выглядит уже весьма потрепанной; в одном месте обугленная дыра – это мать сама ее прижгла – и вокруг нее множество шрамов, следов материного гнева. Она всегда так: сперва проткнет куколку ножом, а потом поспешно зашивает. Сегодня вечером оружием ей послужат шипы колючего кустарника, буйно разросшегося в зеленых изгородях, окаймляющих владения Мэтта Тейлора. Я замечаю, что шипы эти уже окрашены маминой кровью, и опускаюсь рядом с ней на корточки. Смотрю на нее, прислонившись к стене, но на нее это не действует. Она медленно, но с ощутимым усилием вонзает шип в ногу куколки, и я слышу треск рвущейся ткани. «За то, что ушел в море во время шторма», – говорит она. Слезы текут и текут у нее по щекам, попадая в рот, и слова выходят оттуда мокрыми, скользкими и горькими.
Следующий шип вонзается куколке в щеку. «За то, что позволил морю поглотить тебя».
Она вонзает шипы один за другим, еще и еще – в грудь, в спину, куда попало – и бормочет: «За то, что оставил нас, за то, что покинул меня, вынудив стать такой, какая я теперь, за то, что покинул детей своих, которым пришлось жить в голоде и холоде…»
Я накрываю мамину руку своей рукой, мне хочется ее остановить, хотя ничем хорошим такие попытки никогда не кончались. Но мне кажется, что эта куколка лишь дает новую пищу ее извечной боли, а я не могу снова и снова смотреть, как она страдает. Мать явно колеблется, пальцы ее все еще дрожат над куколкой, как бы паря в воздухе; потом она поднимает голову, но смотрит куда-то вдаль, мимо меня, трет руками лицо, и на щеке остается грязный след.
– Помнишь? – спрашивает она, по-прежнему глядя мимо меня.
– Отца?
– Нет, нашу прежнюю жизнь?
Я ищу такой ответ, который не причинил бы ей дополнительной боли.
– Иногда вспоминаю.
Я столько раз пыталась удержать эти воспоминания, сохранить их, как веками сохраняется бабочка, случайно угодившая в каплю густой желтой смолы, но, похоже, они сами не хотели со мной оставаться. Да и что говорить: с тех пор как отец погиб, прошло куда больше лет, чем
Иногда, правда, в моей памяти возникает довольно отчетливая картина из прошлого, и некий знакомый запах словно возвращает отца обратно. И он является мне прежним – с теми же вздернутыми бровями и морщинками в уголках глаз, с той же улыбкой, какой он всегда одаривал меня с высоты своего немалого роста, с теми же длиннющими ногами и сильными руками, которыми он подбрасывал меня высоко в воздух, так что ветер свистел в ушах, а потом сажал к себе на плечи. И эти воспоминания настоящие, я уверена, ибо я до сих пор помню его запах – запах мокрых сапог и свежей рыбы. И руки его помню – такие загрубевшие, но такие нежные, когда он ласково пощипывал мою пухлую ладошку и большой пальчик. И тогдашний мамин смех я тоже помню, такой тихий и нежный, похожий на шелест сухих ракушек, зажатых в детском кулачке, если их потрясти. Но и ту молодую женщину с тихим нежным смехом тоже забрало море.
– Все ушло вместе с ним, – говорит мать. – Еда, которая всегда была у нас на столе, занавески на окнах, дрова в очаге. Ты тогда часто играла в поле с тем парнишкой, сынишкой фермера, и тебе иной раз даже позволяли покормить ягненка. А мы с отцом ходили на танцы. И Элис Тернер я называла своей подругой, а теперь она, взглянув на меня, только плюнула бы в мою сторону.
Слезы ее высохли, но на грязных щеках остались заметные дорожки. Вздохнув, она аккуратно вытаскивает из куколки шипы и откладывает их в сторону до следующего раза.
– Джонатан, – шепчет она, поглаживая приклеенную к голове куколки прядь отцовских волос. – Вернись ко мне, вернись в любом обличье, я тебя не испугаюсь. Только вернись.
Она баюкает куколку на ладони, прижимает ее к щеке, к носу. Я крепко обнимаю маму, и она впервые смотрит на меня. Потом качает головой и хватает меня за руку:
– Если выберешь жизнь с кем-то другим, то сломаешь ее, а тот, кого ты полюбишь, будет жестоко страдать, очень жестоко. Всегда храни верность тому единственному, который тебя избрал.
Я с трудом высвобождаю руку из ее хватки. Это предупреждение срывалось с ее губ так часто, что я уж и не помню времени, когда мне вообще приходила в голову мысль о том, чтобы построить свою новую жизнь с кем-то другим и обрести любовь и счастье. Впрочем, мамины предостережения меня не остановили: я продолжаю мечтать об этой новой жизни. Облизнув пересохшие губы, я смотрю вдаль, за мамино плечо.
– Кто это там?
Этот человек подошел к нам почти вплотную, когда мы, наконец, его заметили; камешки так и разлетаются у него из-под ног, когда он решительной походкой направляется по тропе прямо к тому месту, где мы сидим. Его черные одежды развеваются, но мягкая шляпа плотно сидит на голове, словно выказывая презрение порывистому ветру, налетающему с моря. Мы по-прежнему сидим, скорчившись, под стеной дома, смотрим на него и ждем, когда он подойдет совсем близко.
Он мог бы остаться незамеченным, если бы поднялся к нам от реки и прошел через лес, покрывающий склоны холма, на котором когда-то была деревушка, ныне заброшенная. Однако ночная тьма – сама по себе отличное укрытие, так что он выбрал самый короткий путь и идет прямиком мимо шатких покосившихся лачуг, среди которых стоит и наш домишко. Здесь некогда жили те, кого унесла чума, и во многих домах еще сохранилась кое-какая утварь – сломанные стулья и табуретки, разбитые тарелки, – но все это постепенно исчезает под напором вездесущих древесных корней и побегов. Энни частенько рыщет в заброшенных домах, не опасаясь духов их прежних обитателей, которые все еще привязаны к родным местам, и духи эти не причиняют ей вреда. Домой Энни всегда возвращается с «богатой добычей». На уцелевших дверях некоторых лачуг все еще виднеется изображение святого креста, но по большей части двери домов давно рухнули, сгнили и смешались в земле с прахом своих хозяев.