Век Джойса
Шрифт:
Как и Божественная Комедия, эпопея Пруста суть странствия души, путешествие по душе, то, что он сам именовал исследованием "глубоких отложений моей умственной почвы".
Человеческое насилие начинается с идеи, угнетение - с торжества Истины над человеком, доктрины над душой. Любое обобщение - религиозное, философское, этическое - есть насилие, ибо оно пренебрегает моим "я", моей духовной свободой, моей человечностью. Единственно надежный - религиозный, философский, этический путь - это путь индивидуальный, путь такого испытания мира, чтобы в этом мире был возможен "я" как автономная, самостоятельная инстанция. Этика - это признание равноправия другого, это отказ навязывать другому мое видение мира.
Этика - эта моя этическая свобода, скованная только моей ответственностью - в том числе ответственностью за другого, ответственностью за каждое унижение и оскорбление в мире. Этика - это свобода, плюс самоиспытание, индивидуальный путь плюс постоянное сомнение в правильности выбора, моя вера плюс непрекращающийся
Этика - это самореализация, но реализовать себя трудно по причине самонезнания, самонепонимания, самоприукрашения. Самоосознание - первейшая необходимость человека этического. Вот почему на месте утопического прекраснодушия должна быть правда полноты жизни. Вот почему реализовать себя этически тождественно словам Пруста - "понять, что ты есть на самом деле и каково твое действительное положение". Это означает не просто "быть собой", но быть максимально свободным от любого зашоривания, самообожествления, самоидеализации. Еще это значит - сознавать и признавать бесконечную сложность путей человеческого духа, следовательно, отказаться раз и навсегда от императива "следуй за мной".
М. К. Мамардашвили:
Для Пруста человек не субъект воспитания, а субъект развития, который обречен на то, чтобы совершать внутренние акты на свой страх и риск, чтобы в душе его вызрели эквиваленты того, что внешне, казалось бы, уже существует в виде предметов или человеческих завоеваний. Так вот, людей можно якобы воспитывать, если окружить их, например, самыми великими и благородными мыслями человечества, выбитыми на скалах, изображенными на стенах домов в виде изречений, чтобы, куда человек ни посмотрел, всюду его взгляд наталкивался бы на великое изречение, и он тем самым формировался. Беда в том, что мы и к книгам часто относимся таким образом. Для Пруста же в книге не существует того содержания, с которым мы с вами должны вступить в контакт: оно может только возникнуть в зависимости от наших внутренних актов. Книга была для Пруста духовным инструментом, посредством которого можно (или нельзя) заглянуть в свою душу и в ней дать вызреть эквиваленту. А перенести из книги великие мысли или состояния в другого человека нельзя. То есть книга была частью жизни для Пруста.
Пруст говорил, что книги, в конце концов, не такие уж торжественные вещи, они не очень сильно отличаются от платья, которое можно кроить и так и этак, приспосабливая к своей фигуре. Поэтому не надо стоять по стойке смирно перед книгами. Такова мысль Пруста.
571
И поскольку я уже употребил слово "жизнь", то хочу за это зацепиться. Как я бы выразил основную ситуацию Пруста в той книге, с которой мы должны иметь дело? Вообще-то это роман желаний и мотивов. В психологии есть такой термин "мотив" - имеется в виду психологическая причина того или иного дела или поступка. А Пруст слово "мотив" (и я вслед за ним) употребляет в музыкальном смысле - что есть какая-то устойчивая нота, проходящая через достаточно большое пространство музыкального произведения. И у жизни есть мотив, есть какая-то нота, пронизывающая большое пространство и время жизни. И этот мотив связан чаще всего с желанием. В одном очень простом смысле: ведь в действительности мы являемся только и только желающими существами. И, кстати, одно из самых больших желаний - желание жить. Но жить - как? Чувствовать себя живым! Наши желания и позволяют нам чувствовать себя живыми. Это самая большая ценность. У жизни нет ценности вне ее самой, она сама - ценность в этом смысле.
Скажи, кем зиждется забытая до срока мысль?
И где живет былая радость и минувшая любовь?
Когда они вернутся к нам, и сгинет мрак забвенья,
И я смогу перенести сквозь время и пространство
И облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и горе.
Это стихотворение дает нам поэтическую ясность всех тех вещей, которые мы пытались выяснить другими средствами. Действительно, все, что Пруст называет "утраченным временем", "воспоминанием", "любовью", "ревностью к самому себе" и т. д, - все это есть попытка ответить на вопрос: каким образом я просыпаюсь в качестве "я"? Переверните: где я был, до того как проснулся? Где пребывает тот, который, несомненно, просыпается в качестве самого себя? Мы-то живем и считаем, что раз мы проснулись, это есть мы. А если подумать, это не само собой разумеется. А где был тот, который спал, но проснулся в качестве самого себя? или шире: где пребывает забытая до срока мысль? Действительно, мысль высказана где-то в пространстве - мы ведь пространственно смотрим на мысль, раздался звук мысли, она может быть понята сейчас же, а может быть понята через 100 лет или через месяц, - где она была в это время? Вы знаете, что история происходила квазициклически, и то, чем были греки, мы узнали в эпоху Возрождения (это и было возрождением античности). Но возникает простой вопрос: греки что-то натворили, наговорили и надумали, потом мы это узнали, - а где это было, пока мы узнали? Ведь если была бы такая непрерывность, в которой контакт нагляден, не возникла бы проблема: где была мысль, так, чтобы вспомнилась именно такой, какой она была. Мы вспомнили Платона, вспомнили Аристотеля, Декарт в XVII веке вспомнил античную математику - где она была? Все
История издания эпопеи внутренней жизни Пруста столь же печальна, как история всех великих книг - того же Улисса или Человека без свойств. Первый том везде встретил отказы, недоумение и раздражение, никто из издателей и слушать не хотел об опубликовании "странной" книги. Даже для того, чтобы издать В сторону Свана за счет автора, потребовались уговоры... После выхода в 1913 году книгу никто не заметил...
Заметному, значительному, если не триумфальному литературному успеху Пруста помешали два обстоятельства. Одно - это отрицательный отзыв Андре Жида о прустовской рукописи, что основательно задержало ее публикацию. Другое - это начавшаяся мировая война, когда стало уже не до литературы, по крайней мере не до той литературы, которую создавал Пруст. Но у этих "обстоятельств" оказалась и оборотная сторона: лишенный возможности печататься, Пруст засел за свою уже почти готовую рукопись и годами дорабатывал и перерабатывал ее.
Лишь спустя пять лет, когда появился следующий том Под сенью девушек в цвету, на удивительного автора было обращено внимание публики и ему присудили Гонкуровскую премию, сразу сделавшую Пруста знаменитым.
573
В мировой литературе вряд ли найдется другое произведение (может быть, за исключением Улисса), которое бы получило столько взаимоисключающих определений: эпическая поэма повседневности, кунсткамера для коллекционирования мелочей, голос инстинкта, непрерывный поток сознания, симфония впечатлений, кладовая памяти, итог культуры, апофеоз субъективности, всеобъемлющая панорама жизни, последовательность состояний личности, камерный мирок реакционера и декадента...
Книга эта стала для Пруста не просто освобождением - она стала существованием, формой бытия. Он никогда не написал бы ее, имей другие формы существования. Он и принялся за Книгу, отгородившись ею от недоступного более мира, от настоящего времени, от столь любимой им светской жизни, утратившей реальность.
Пруст остался один-на-один со своими воспоминаниями. Он писал, почти не покидая постели, писал с необычным для него упорством, хотя силы его иссякали и минут для работы становилось все меньше. Нет никаких сомнений, что Пруст смог превратиться в истинного художника только в это время. Пруст работал со все возраставшим напряжением только потому, что он "искал утерянное время", только потому, что был поставлен перед необходимостью жить в мире воображения, "грезить жизнь". Жизнь Пруста, наконец, получила смысл и цель - и причиной этой была ставшая у его изголовья смерть.
Жизнь любого художника неотрывна от жизни его творений, для многих творения и есть жизнь. И все же у Пруста особый случай: творение, тождественно равное жизни, творение, заменившее жизнь, творение, возникающее из собственной жизни, переливаемое из нее. Мне трудно назвать другого художника, "лепившего" произведение из самого себя.
Даже мельчайшие факты бедной событиями, однотонной жизни Марселя Пруста отразились в его романе, который был самым крупным ее событием, почти единственным содержанием последних 16 лет жизни, и который стал беспрецедентным в истории литературы произведением, вступившим, так сказать, в единоборство с жизнью, попытавшимся жизнь подлинную, реальную заменить рассказом о ней.
574
Огромное творение Марселя Пруста воспринимается прежде всего как форма существования его создателя, как единственная доступная ему и полностью его устраивающая форма практического действия. Чем ближе конец книги, тем яснее выражена мысль о преимуществах искусства перед жизнью ("истинная жизнь, единственная жизнь - это литература", а "истинное искусство - это искусство, которое улавливает реальность удаляющейся от нас нашей жизни").
Поклонник Рёскина, в юности Пруст верил в способность красоты облагородить душу человека. И самым прекрасным считал возвышенную мысль. Отсюда его стиль, который ни с чем невозможно спутать: гибкий, переливающийся, передающий тончайшие нюансы мысли и чувств. "Мы любим Красоту, как таковую, как нечто существующее реально вне нас и бесконечно более значительное, нежели радость, которую она нам дает". Своей любовью к прекрасному - к Вермееру, Боттичелли, Мантенье, Тьеполло, Тинторетто - он наделил своих героев и кажется вполне естественной смерть Бергота за изучением одного из них.