Век необычайный
Шрифт:
– За соснячком лежит майор. Он застрелился, в руке – ТТ. Возьми себе и нагоняй нас.
Как же я обрадовался! Я много раз разбирал и чистил отцовский пистолет и дважды стрелял из него на полковом стрельбище. Я знал, что он тяжел, но вполне уравновешен, хотя и подбрасывает ствол после каждого выстрела, почему отец и требовал, чтобы я стрелял, держа его двумя руками. Все так, так, но TT был грозным оружием, его пуля легко пробивала дюймовую доску. И, от души поблагодарив Валентина, я тотчас же бросился к соснячку. Еще на подходе к нему уловил тяжкий сладковатый дух. Сообразил, что тянет им с того места, где лежит майор, поскольку помнил слова командира, что он застрелился. Но шаг свой почему-то замедлил. И тут увидел сержанта, который двумя часами раньше появился с винтовкой и
– Вон майор, – сказал сержант. – Да не крадись ты, он не укусит.
И тут я увидел самоубийцу. Он лежал навзничь, раскинув руки, а головы его не было видно из-за горой вздувшегося живота. Я приближался к нему, как к взведенной мине, ступая по шажочку и пригнувшись. Я изо всех сил пытался разглядеть, где же его пистолет, и… И наконец заметил.
Пистолет был намертво зажат в распухшей правой руке. Намертво. Я увидел, где он, и зачем-то присел на корточки.
Кажется, дальше я передвигался почти на карачках, а может быть, полз. Не помню. Помню, что приближался я к разбухшему трупу почему-то со стороны простреленной головы. А когда добрался, лежа начал выкручивать пистолет из мертвого, страшного кулака обеими, далеко вперед вытянутыми руками. И – вывернул. И поспешно пополз задом к ближним сосенкам. Только там вскочил и бросился бежать.
Так я добыл первое в своей жизни личное оружие. Без кобуры и запасной обоймы, но отсутствие кобуры оказалось более существенным, нежели отсутствие второй обоймы. Пистолет был тяжел и неудобен, я таскал его засунутым за ремень, а он все время норовил вывалиться, когда приходилось перебегать, согнувшись в три погибели. Правда, кто-то из ребят вскоре дал мне брючный ремешок, то ли свой собственный, то ли снятый с убитого. Я пропихнул его сквозь скобу, прикрывающую спусковой крючок, а конец застегнул пряжкой и надел эту петлю на шею. Это было не очень удобно, зато пистолет знал теперь свое место.
Меня преследовал трупный запах. По пути я все время оттирал рубчатую рукоятку пистолета травой, зеленой хвоей, папоротником, но мне продолжало чудиться, что он все еще пахнет. Кругом – в ельниках, кустах, на полянках, пересекать которые мы не решались, еще встречались убитые, хотя, правда, реже, но вся беда заключалась в том, что я тащил их тяжкие ароматы внутри себя. То ли в памяти, то ли в подсознании – это не так уж важно. Важно то, что я очень долго не мог от них избавиться.
Вечерело, когда мы в уже сумрачной лесной тишине услышали недалекий рокот моторов. Надо сказать, что прошли мы от железной дороги немного, потому что двигались очень настороженно и медленно. Мы еще не знали, что немцы никогда не лезут в лесные наши чащобы, если не имеют точных координат хоть какого-либо скопления противника, будь то партизанская база, окруженный отряд или наши десантники. Не было тогда ни партизан, ни тем паче – десантников, а окруженцы, деморализованные и растерянные, не успели еще хоть как-то сорганизоваться. Но, повторяю, мы еще не сталкивались с нашим противником, не знали ни его самого, ни присущей ему тактики и – осторожничали сверх меры.
А уж расслышав рокот моторов, мы вообще шарахнулись в кусты и затаились. Валентин выслал вперед разведку, а нам приказал и дышать через раз. И мы дышали через раз, хотя наша разведка пропадала не менее часа. Наконец вернулся сержант.
– Впереди – проселочная дорога вдоль опушки леса. За нею – кусты и вроде бы поля. Вроде бы потому, что плохо просматриваются. По дороге проезжают немецкие патрули. Интервал между ними – минут пятнадцать-двадцать.
Сержант-сверхсрочник был на редкость точен, и то, что он докладывал, не требовало, как правило, дополнительных вопросов. Я, парнишка из военных городков, встречал таких старослужащих. Они учили нас ездить верхом, правильно наворачивать портянки и стрелять из мелкокалиберок в тире, ходить строем и исполнять уставные команды. Я и впоследствии сталкивался с ними, учился у них уму-разуму, перенимая их точность и исполнительность. И, много раз читая в нашей прессе о состоянии современной армии, никак не могу понять: как же мы умудрились извести под корень саму основу этой армии?..
По
В нормальной жизни каждый человек – и мужчина, и женщина – по ступеням проходит все три этапа ее социального постижения. В детстве ребенок знакомится с окружающими его людьми, в молодости определяет свои возможности, в зрелом возрасте реализует их. Наши военные поколения, те, кто родились в 1924-м, 25-м, 26-м годах, были лишены второй ступени познания. Их возможности в подавляющем большинстве оказались невостребованными, а значит, и нереализованными. Войне нужны солдаты, но солдат способен в лучшем случае лишь исполнять волю как своего командира, так и стечения обстоятельств. Иного ему просто не дано – не в его власти. Я уж не говорю о том, сколько талантов губит война, я напоминаю о том лишь, сколько простых человеческих судеб ломает она, даже позволив большинству вернуться живыми. Прикиньте количество незамужних женщин, неродившихся детей, сирот, одиноких стариков, вчерашних школьников, ставших солдатами, обученных беспрекословно исполнять чьи-то команды, и скороспелых офицеров, привыкших только командовать. А города надо поднимать из руин; а деревни надо отстраивать заново, а семьи, в которые не вернулись кормильцы, надо кормить. Образовательный ценз общества начинает снижаться, обрывается духовная нить, связывающая поколения, и общество обречено долго топтаться на месте, даже если это самое общество и победило в войне.
Конечно, во время войны, а уж тем паче в окружении, я об этом не думал. Я просто хотел жить. Абсолютно неосознанно, что весьма свойственно молодым.
Сказать, что нас, рядовых, да к тому же еще и необученных, не приучали проявлять инициативу, было бы неправдой. Уж где-где, а в окружении без этого никак невозможно было обойтись, но порою мои молодые воспитатели прибегали и к сознательному испытанию возможностей своих подчиненных.
В тот же вечер, вскоре после пересечения проселка, мы вышли к какой-то деревне. Перед нами лежали вполне мирные поля, и вполне мирные вечерние дымки тянулись над крышами тихой усталой деревеньки, готовящейся ко сну. Мы залегли в кустах, долго наблюдали, не заметили ничего подозрительного и не услышали никаких посторонних шумов. И тогда командиры, тихо посовещавшись, отозвали меня в сторону.
– Значит, смоленский, говоришь? – спросил лейтенант. – И с названиями не напутаешь?
– С какими названиями?
– Ну, хотя бы, куда дорогу спрашивать.
– На Ельню.
– Тогда иди спрашивать. Только не прячься. Вот тропка, по ней и иди. Узнай, не было ли там немцев, но от ночевки откажись, даже если предложат.
– Ремень и пилотку оставь, – сказал сержант. – Говори, что с железной дороги идешь.
– И все свои документы тоже оставь, – добавил Валентин. – В разведку с документами не ходят.
В разведку!.. Представляете, какой музыкой для меня это прозвучало!
И я пошел в разведку. По узкой вертлявой тропинке через ржаное поле, раскрашенное васильками. На мне была мятая, порядком уже грязная гимнастерка, спортивные штаны да прорезиненные туфли на ногах. Хорошие туфли, легкие и разношенные, я ни разу в них ноги не натер. За полем оказался пруд с раскидистыми старыми ракитами и околица деревни, огороженная жердями, чтоб скотина не самовольничала. Я пролез между жердей, миновал огороды и вошел в первую избу. Поздоровался и замер у порога.
Семья ужинала, по очереди зачерпывая ложками варево из большого чугуна, стоявшего посередине стола. Ложки замерли в воздухе, все воззрились на меня, но я запомнил только хозяина и хозяйку. Хозяин – худощавый бородач – сидел под божницей напротив двери, а хозяйка – боком ко мне. Были еще дети, но я их как-то в памяти не удержал.
– Из Смоленска? – спросил хозяин.
– Из Смоленска. Эшелон разбомбили.
– Садись к столу. Мать, дай ему ложку поухватистей. Пока не наешься, разговору не будет.