Век необычайный
Шрифт:
И приехали на линию Ленинградской обороны. Все там осталось в том виде, как было в войну. Заплывшие окопы, заросшие блиндажи, колючая проволока, земля, сплошь усеянная осколками, изломанным оружием и позеленевшими патронами, будто превратившимися в семена…
А может, и вправду в семена? Разве война не сеет саму себя для будущих поколений?..
Самоходка должна была следовать на боевые стрельбы, нас ссадили в какой-то низинке и велели ждать.
И тут я увидел незабудки. Пока Зоря разглядывала вчерашнее поле тяжелейших боев, я перешагнул через проржавевшую колючую проволоку и направился прямехонько к незабудкам. И уже набрал букетик, когда вдруг увидел минную растяжку. Проследил глазами и заметил мину, к которой она
– Мины.
– Я знаю. Боялась кричать, чтобы ты не бросился ко мне. Сейчас мы осторожно поменяемся местами, и ты пойдешь за мной. Шаг в шаг.
– Первым пойду я. Я знаю, как и куда смотреть.
– Нет, ты пойдешь за мной. Я вижу лучше тебя. Говорили мы почему-то очень тихо, но лейтенант Васильева говорила так, что спорить было бессмысленно. И мы пошли. Шаг в шаг. И – вышли.
С той поры я часто попадал на минные поля. В январе 1953-го, когда отказался сделать доклад о заговоре «убийц в белых халатах» и только смерть Сталина спасла меня от лагерей. В 1954-м, когда демобилизовался по собственному желанию, обозначив это желание в рапорте как «желание заняться литературным трудом». В Москве, когда спектакль ЦТСА по моей первой в жизни пьесе «Офицер» был запрещен Политуправлением CA без объяснения причин на второй премьере, и мы десять лет жили на Зорину зарплату в 86 рублей, пока я не написал «А зори здесь тихие…». И еще множество раз.
Вот уже более шести десятков лет я иду по минному полю нашей жизни за Зориной спиной. И я – счастлив. Я безмерно счастлив, потому что иду за своей любовью. Шаг в шаг.
В Ленинграде, как я уже говорил, было голодно, но мы не огорчались, потому что у нас была другая радость. Весь Невский был буквально заставлен книжными развалами, а потому и книги стоили очень дешево. Как только у нас оказывалось свободное время, мы мчались на эти развалы и с наслаждением рылись в старых, хранивших аромат прошлого века книгах. Мы истратили на них все деньги, какие только у нас были, и даже сколько-то там взяли взаймы. И вернулись домой, нагруженные бесценными сокровищами: они не уместились в чемодан, и я волок их завернутыми в шинель. Именно они и легли в основу нашей очень большой и очень бестолковой семейной библиотеки.
Вскоре по возвращении из Ленинграда нас ожидал приказ Верховного главнокомандующего, непосредственно касающийся всех армейских женщин, а потому и направивший нашу совместную судьбу по совершенно иному фарватеру. Все женщины, в войну служившие в армии (а было их свыше трехсот тысяч), подлежали демобилизации. Кроме медицинского персонала.
В офицерской службе таится некая опасность: убежденность в своей социальной защите. Куда бы ни забросила тебя судьба, ты не останешься без привычной работы и крыши над головой, а следовательно, и не пропадешь. Эта уверенность приводит порою к утрате инициативы, а то и к лености. Теперь этого прикрытия лишалась ровно половина нашей семьи.
Я быстро закончил диплом, потому что мне помогали чертить (вот этому я так и не научился) наши друзья, студенты Автомеханического института. Туда вскоре после демобилизации женщин из армии были переведены учившиеся в Академии девушки.
Защитился я на четверку. Считалось, что инженерные факультеты Военных академий дают сразу два образования: общее техническое и специальное военное. Для подтверждения этого у нас была и двойная система отчетов в усвоенном материале: мы защищали диплом как будущие инженеры и сдавали госэкзамены как военные специалисты. Таких госэкзаменов было три: 1) Специальность, включавшая в себя знание материальной части танков и бронемашин, их эксплуатацию и ремонт; 2) Тактика высших механизированных соединений и, естественно, 3) «Основы марксизма-ленинизма». По специальности и тактике я получил пятерки, а по «Основам» – еле-еле тройку. Из-за свойственной мне нахальной легкомысленности.
Дело в том, что память у меня была отличной, почему я и вызубрил эти «Основы» наизусть. Их тогда сдавали во всех высших учебных заведениях, программа была практически одинаковой, билеты мне достали приятели, и я выучил решительно все ответы.
А вытянув билет, убедился, что ответ знаю, и сразу же решил отвечать, не подумав, какие вопросы может вызвать мой ответ.
И начал отвечать. Громко и убежденно. Пожилой полковник из госкомиссии весьма заинтересованно меня слушал, и я упивался собственным ответом, постепенно превратившимся в некое выступление.
– Все? – весьма одобрительно, как мне показалось, спросил полковник.
– Так точно!
– Артист!.. – полковник поманил меня пальцем и, когда я приблизился и вытянул ухо, тихо сказал: – Ты с таким пылом защищал аргументы Троцкого, что я заслушался. Ставлю тебе тройку только для того, чтобы ты навсегда забыл о своих способностях на голубом глазу излагать чуждые нам идейки. Иди. Артист!..
В те времена слово «артист» в устах военных звучало весьма насмешливо и даже неодобрительно. Артистами называли болтунов, заменявших знания звонкой риторикой, и в этом слове не было того обывательского придыхания, которое столь часто чувствуется сегодня. Тогда в это слово инерционно вкладывалось русское, еще дореволюционное, весьма сдержанное отношение к актерам, с которыми оказывались за одним столом только в сугубо мужских компаниях, да и то, как правило, в состоянии длительного загула. Как вчерашнее, так и сегодняшнее отношения, конечно же, крайности, но мы, русские, чаще всего и полагаем крайности истиной.
Вскоре после защиты меня вызвали в Главное Управление Бронетанковых и Механизированных войск, где генерал Гетман предложил мне на выбор сразу две дальнейшие службы: либо Капустин Яр, где испытывается новое вооружение, либо – Уралмашзавод, где тоже испытываются новые самоходки. Чтобы объяснить, почему в обоих случаях дело касалось испытаний, а не, скажем, службы в войсках в качестве зампотеха, следует сказать, что я кончал отделение Второго Инженерного факультета Бронетанковой Академии именно с испытательским уклоном. И, подумав три минуты, я выбрал Уралмашзавод.
После защиты диплома мне полагался полуторамесячный отпуск, поскольку я не только отчитался за полученные в академии знания, но и уже получил назначение. И я поехал к отцу, который строил дом на пожалованном ему за многолетнюю службу гектаре леса недалеко от станции Зеленоградская.
Домик был маленький – всего-то восемнадцать кв. метров, с печкой посередине единственной комнаты. Но отец строил его сам, и для меня это и тогда, да и сейчас, решает все. Он не любил городской суеты и жил в этом домике зимой и летом, отдав нам с Зорей свою двухкомнатную квартиру.
А вскоре у нас появилась воспитанница. Зорина двоюродная сестра, тоже – Зоря, но – Волобринская.
Сестрам достались нелегкие судьбы, хотя и далеко не равные. Если моя Зоря в четырнадцать лет одна ушла пешком из горящего Минска – ее родители были врачами и уже на второй день войны разъехались по фронтам, – то родители Зорьки Маленькой были репрессированы еще до войны. Отца вскоре расстреляли, мать упекли в лагеря, а Зорьку отправили в детский дом для детей врагов народа. Там она и пребывала, пока ее мать Иду Борисовну, родную сестру матери моей Зори, не отправили на поселение в знаменитую Долинку. Едва узнав об этом, моя невеста (это случилось еще в сорок пятом) тут же выехала в Казахстан, забрала свою сестренку и привезла в Москву. И Зорька Маленькая стала жить с нами. В двух комнатах трехкомнатной квартиры на Хорошевском шоссе. Так начался счастливейший период нашей жизни, который мы и до сей поры называем «Хорошевкой».