Вексель Судьбы. Книга 1
Шрифт:
* * *
Во вражеском тылу действовали младший лейтенант госбезопасности Алексей Николаевич Гурилёв и сержант госбезопасности Василий Петрович Здравый, проходившие службу в главной кузнице советских подрывников и диверсантов — Отдельной мотострелковой бригаде особого назначения НКВД СССР[2]. В начале апреля 1942 года они оба были прикомандированы к штабу «чекистской» 262-й стрелковой дивизии 39-й армии, где и познакомились.
До войны Здравый служил в спецотделе НКВД, занимаясь взрывотехникой и радиосвязью. Поговаривали, что за успех в одной из закрытых операций он был награждён и лично представлен Судоплатовым к внеочередному спецзванию — хотя сам Петрович всё это отрицал, и его ни разу не видели не то что с
В июле сорок первого Алексей был мобилизован и направлен на курсы при Особой группе, где прошёл подготовку на радиста-диверсанта для работы в тылу противника. За неожиданный успех в учебной радиоигре, к которой, благодаря его импровизации, подключился настоящий немецкий шпион, позднее пойманный и обезвреженный, Гурилёв был выпущен сразу в офицерском звании. Дважды минувшей зимой, увешанный сумками с гражданской одеждой, немецкой формой, оружием и радиостанцией, он вылетал для парашютирования в тыл противника, однако оба раза самолёт, покружив в ночном ледяном и снежном небе, возвращался на подмосковный аэродром. После второго такого возвращения Алексея посетила мысль, что полёты организовывались исключительно для поддержания боевого духа, и что командование бережёт и совершенно не собирается посылать на практически верную смерть его и его товарищей — филологов, математиков, сыновей наркомов и высокопоставленных деятелей Коминтерна.
По этой причине командировку в действующую армию Алексей воспринял как долгожданный подарок судьбы, вложив в неё весь скопившийся пыл борьбы и страстное желание приобщиться к яркой славе тех, кому и только кому, по всеобщему тогдашнему убеждению, должна была принадлежать новая послевоенная жизнь. Мысль о том, что до славы и мирной жизни можно и не добраться, совершенно не пугала, равно как совершенно не страшила разлука с домом и всем привычным старым довоенным укладом: полгода пребывания в казарме воздвигли между прошлым и настоящим непреодолимую стену, и возвращаться за неё даже самыми короткими и безобидными воспоминаниями в тот момент абсолютно не хотелось.
И хотя казармы его спецбатальона располагались совсем рядом с городом — в подмосковном Люблино — после октября 41-го он не предпринял ни одной попытки ни навестить в увольнение остававшихся в столице родителей, ни даже позвонить домой. Он ясно и отчётливо понимал, что малейшее прикосновение к прошлому легко пробьёт неустранимую брешь в защитной оболочке, скреплённой осознанием неотвратимости военной судьбы и вынужденным равнодушием к будущему себя самого и близких. И если в эту пробоину хлынут воспоминания и мысли о невозможном — он сразу же перестанет быть тем рассудительным, немногословным и скупым на эмоции офицером, которым, находясь в абсолютном согласии со своими разумом и волей, он должен оставаться всё время, пока идёт война.
Впрочем, кто знает: если бы была жива его фиалкоокая Елена — то всё могло быть по-другому, со звонками, письмами и даже, быть может, редкими и счастливыми увольнениями в город… Их свела случайным образом незнакомая девчушка, однажды поздним вечером окликнувшая Алексея на трамвайной остановке на Большой Никитской: подруги задержались на концерте в консерватории, и одна из них, робея, извиняясь и постоянно теребя короткую смоляную косичку, попросила сопроводить Елену домой на Андроновку, где, по её словам, накануне ночью хулиганы зарезали школьницу. Разумеется, Алексей не смог отказать, и пока трамвай 28-го маршрута неторопливо полз через затихающую Москву на далёкую лефортовскую окраину, Алексей сделал своей новой знакомой предложение: впредь обеспечивать её безопасность после театральных мероприятий, для чего даже пообещал в следующий раз прихватить из дома отцовский наградной наган. Позднее он осознал, сколь убедительным и грозным, сделав подобное предложение, он должен был смотреться со стороны. Действительно, когда после трамвая минут тридцать они шли неосвещёнными дворами от Авиамоторной к Золоторожской, то в нескольких местах к ним пытались приблизиться какие-то мрачные типы — однако всякий раз предпочитали отстать и исчезали во мгле.
Минувший год Алексей с Еленой встречались едва ли не каждую неделю, пользуясь всеми доступными в предвоенной Москве для такого рода встреч возможностями: многочисленными спектаклями, концертами и футбольными матчами на стадионе «Динамо». Затем всякий раз, без четверти пять, до рассвета, он покидал крохотную комнатёнку в двухэтажном деревянном бараке, где Елена проживала с парализованной больной матерью, когда-то до революции певшей в Опере Зимина, — чтобы на первом трамвае успеть вернуться в центр. Не дожидаясь открытия метро, он сходил на Неглинной, откуда минут за сорок переулками и дворами добирался до своей квартиры на четвёртом этаже нового дома в Малом Патриаршем. Быстро переодевшись, выпив кофе и захватив нужные конспекты и книги, к девяти утра он уже находился в институте, который по чьей-то странной прихоти был переведён на далёкую окраину в Ростокино.
В начале мая сорок первого Алексей познакомил Елену со своими родителями. Встреча была предсказуема и прошла тепло. Свадьбу наметили на сентябрь, поскольку летом Елена собиралась поступать в медицинский институт. Однако ни свадьбы, ни поступления в институт не состоялось.
Последний раз он видел Елену — он прекрасно запомнил этот день — воскресенье 20 июля, сразу же после введения в столице продовольственных карточек. Эвакуацию в то время ещё не объявляли, однако медсанчасть, в которой Елена работала, убывала в командировку за Волгу вместе с несколькими главками Наркомата электропромышленности, и день был объявлен рабочим. В те дни Алексей, хотя и считался мобилизованным, но до выхода приказа о зачислении в разведшколу не мог быть поставлен на казарменное довольствие, в результате чего какое-то время пребывал в состоянии полнейшей свободы. Шататься впустую по городу, всё сильнее погружающемуся в предфронтовую напряжённость, совершенно не хотелось, поэтому большую часть тех чудесных свободных дней он предпочитал проводить в Государственной библиотеке, где с жадностью погорельца делал выписки из подшивок старых французских журналов времён Греви и Карно, которые ещё с весны были затребованы для работы над его диссертацией по истории франко-русского сближения конца XIX века.
После трёх часов пополудни, покинув читальный зал раньше обычного, он купил два билета в Камерный театр на «Мадам Бовари», считавшуюся едва ли не лучшей постановкой предвоенного сезона. Однако когда он, наконец-то, смог дозвониться до Елены, к огромному сожалению выяснилось, что нынешним вечером ей необходимо быть дома, поскольку накануне приехала родственница с детьми, и она пообещала как можно скорее сделать заболевшей девочке несколько уколов. А уже наутро предстояло уезжать.
Когда в половине шестого они встретились у подъезда наркомата, где на платформы грузовиков, аккуратно выстроившихся вдоль Китайского проезда, вовсю сгружали документы и мебель, Елена попросила Алексея помочь купить что-то из продуктов. Считалось, что с введением карточек продукты в свободной продаже могли ещё оставаться в кооперативных магазинах. Они решили обойти немногочисленные кооперативные лавки Зарядья, к тому времени наполовину снесённого и оттого пугающего всякого вступающего в его черту разрухой и ощущением близкого конца. Лишь в одной лавке, приютившейся в грязном тёмном подвале на углу Кривого и Мокринского переулков, им удалось приобрести несколько банок тушёнки и по килограмму крупы, сахара и сала.
Затем, ускоряя шаг по грязной и мрачной неубранной мостовой, мимо разбитых окон мёртвых домов, источающих запахи гниющего дерева и застарелой мебельной пыли, они выбрались к Москве-реке. Из-за развалин бывших Проломных ворот, над рядами скрюченных, доживающих свой век лабазов внезапно ударил яркий свет клонящегося к закату солнца, выхватывая из вечернего полумрака сверкающую водную гладь, величественную, торжественную и совершенно равнодушную ко всей нелепой суете последних дней — из-за чего глаза на какой-то миг вдруг обильно наполнились слезами.
Елена убедила Алексея её не провожать, поэтому он лишь помог донести сумку с продуктами до остановки на Яузской, где, садясь в трамвайный вагон, она провидчески пошутила: «Наверное, последний раз еду в свою воронью слободку, сожгут её!» Потом, помахав своей узкой изящной ладошкой через закрывающуюся дверь, прокричала: «Встретимся после войны в новой Москве. Целую тебя. Прощай!»
Он тоже долго махал ей вслед, и лишь когда прицепной вагон, раскачавшись на стрелке Астаховского моста, скрылся за тёмно-зелёными кронами лип в начале Ульяновской улицы, плотно заслонявшими её просвет, он в первый и, как потом оказалось, в последний раз столь остро и горько почувствовал разлуку.