Вексель Судьбы. Книга 1
Шрифт:
Бараки в «вороньей слободке» на тёмной и жалкой окраине Андроновки действительно вскоре сгорели после одной из первых бомбардировок столицы. В конце октября Алексей получил от Елены почтовую карточку, в которой она лаконично информировала, что её медсанчасть переводят в Казань и их повезут туда пароходом. А в начале декабря, накануне выпуска из разведшколы, ему пришел треугольник от неизвестной женщины, которая сообщала, что Елены больше нет. Из письма следовало, что медсанчасть была размещена на барже, перевозившей раненных военных, и что возле Горького баржу разбомбил вражеский самолет. Что пилот какое-то время решал — атаковать ли мост через Волгу, на котором в тот момент по какой-то причине застрял железнодорожный эшелон, забитый эвакуируемыми, или сбросить свой смертоносный груз на приближающуюся к мосту баржу. И что пока самолет заходил на второй круг, медсестры пытались расстелить на палубе
Известие о гибели Елены не вызвало в Алексее ни отчаянья, ни тоски. Эта весть растворилась в общем потоке событий, смертей, исчезновения целых полков, дивизий и армий с немедленным прибытием на место исчезнувших новых, скупых радиосводок, страшных фотографий в газетах и ещё более страшных рассказов и слухов, приходивших с линии огня. Если летом и даже в начале осени, когда смерть косила передовые советские части на далёкой Украине, под Бобруйском или Смоленском, а в Москве, несмотря ни на что, жизнь могла продолжаться в своём практически неизменном течении, то теперь, когда чёрным саваном была накрыта уже вся страна целиком, когда возможность гибели от пули, осколка, холода или болезни из категории умозрительной превратилась в явление повсеместное, а подлинной случайностью и удачей стало являться выживание, равно как и сохранение своего тела без физического страдания и увечья, — теперь душа огрубела, сжалась и в ней уже не оставалось даже самого малого пространства для личной боли.
В какой-то момент Алексей поймал себя на мысли, что поскольку отныне его жизнь предопределена, точнее, предопределена скорая и неизбежная гибель на этой страшной войне, то вместе с вариантностью будущего исчезло и чувство, которое он называл «болью за несделанное». Самая сильная боль, рассуждал он, возникает, когда человек лишается возможности реализовать задуманное: добиться успеха, получить образование, интересную работу, обрести или сохранить любимого. Если физическую боль можно заглушить или как-то преодолеть, то боль подобного рода — абсолютна и неустранима. Однако если устранить представление о собственном личном будущем, если перестать видеть себя в какой-либо иной новой реальности — то «боль за несделанное» также исчезнет.
Продолжая эту мысль далее, он обнаружил, что отсутствие личной боли ввиду полной и абсолютной предопределённости будущего должно было одинаково помогать перед лицом смерти и героям-мученикам гражданской войны, и мученикам религии. Первые твёрдо знали, что в коммунистическом государстве будут навсегда решены все проблемы человечества, и поэтому невозможность желать и требовать для себя и своих потомков ещё большего счастья помогала им преодолевать любые страдания и пытки. Вторые же, веря в истинность загробной жизни «без гнева и нужды», также могли укрепляться в своих земных страданиях через осознание безвариантности грядущего бытия. С позиций этой теории выходило, что самую страшную боль должна причинять измена любимого, поскольку в этом случае вся полнота будущего, замышленного тобой, внезапно обрушивается и неумолимо переходит к другому лицу, если не прямо похищается им. Не менее страшную боль также должны вызывать увечье и смерть в мирное время — здесь он отчётливо понимал, как тяжело было его сверстникам и товарищам страдать умирать в боях на Халхин-Голе или Карельском перешейке — когда совсем рядом, в считанных километрах от линии огня и смерти, била ключом мирная жизнь, работали клубы, крутилось кино и будущее рассыпалось перед всяким, готовым в него заглянуть, тысячами ярчайших возможностей и путей.
Теперь, когда все эти россыпи соединились в прямой короткий луч, упирающийся в стену предопределённости личной судьбы, и при этом неважно, что за этой стеной — неизбежная победа над Германией и грядущая прекрасная жизнь, — Алексей более не жалел ни о разгромленных советских фронтах, ни об оставленных городах, ни о потере любимой. Ни о чем не жалея, он рассудительно и холодно готовился отдать свою жизнь как можно дороже для врага.
Поэтому когда в апреле сорок второго наконец-то прервалось утомительное казарменное ожидание, и младший лейтенант Гурилёв был откомандирован в расположение не выходящей из тяжёлых боёв 39-й армии, его жизнь сразу же обрела смысл и наполнилась невиданным доселе тревожным и торжественным ощущением близкой развязки. Будучи реалистом, он не планировал для себя продолжительной военной судьбы и резонно предполагал, что всё должно решиться в первом или, максимум, во втором бою — вид возвращающихся с передовых позиций соединений и уровень их потерь не оставляли в том ни малейших сомнений.
Однако фронтовую жизнь стала отравлять проблема иного рода: вместо передовой ему пришлось готовиться к спецоперации во вражеском тылу, до выхода приказа пребывая при дивизионном штабе в относительной безопасности и отчасти в комфорте. Затянувшееся ожидание сделалось настоящей мукой: в полном соответствии с разработанной им теорией «боль за несделанное» — за невозможность в открытом бою застрелить гитлеровца или подорвать гранатой фашистский танк — начинала прожигать душу и лишать сна.
Алексей был достаточно разумен и образован, чтобы понимать, что подобное состояние рано или поздно приведёт к умопомрачению. Ведь для того, чтобы обрести покой, ему с некоторых пор нужно было во что бы то ни стало увидеть кровь врага, услышать, наплевав на все дистанции огня, его смертный хрип, физически ощутить, как отлетает в никуда его чужая чёрная душа. Вот почему он страстно и безотчётно желал для себя скорейшего дела, допуская и даже тайно мечтая о внезапном вражеском прорыве к штабным блиндажам, когда бы у него появилось возможность вступить с неприятелем в открытый и беспощадный бой.
Так что пока приказ о спецоперации задерживался, Алексею приходилось прилагать самые серьёзные усилия к тому, чтобы не потерять рассудок в глазах окружающих. Для самого же себя — и он прекрасно это осознавал — рассудок был уже потерян.
* * *
262-я стрелковая дивизия НКВД, к штабу которой были прикомандированы Гурилёв и Здравый, с января 1942 года находилась в распоряжении 39-й общевойсковой армии — одной из двадцати двух советских армий, которые в составе четырёх фронтов в декабре 1941 года участвовали в знаменитом контрнаступлении под Москвой. Советское контрнаступление, как известно, началось 5 декабря, и на западном и юго-западном направлениях развивалось чрезвычайно медленно. Враг оказывал мощное и организованное сопротивление, в результате чего на взлом его линий обороны уходили недели тяжёлых и кровопролитнейших боёв. Лишь спустя десять дней, к 15 декабря был взят Клин, 20 декабря — Волоколамск, 26 декабря — Нарофоминск, а Малоярославец, отстоящий от Москвы всего на 120 километров, части Красной Армии освободили лишь ко второму января.
Однако к северу от столицы, на правом фланге, где позиции гитлеровцев оказались менее прочными, — продвижение советских войск развивалось успешнее. Красным частям удалось взять в полукольцо вражескую группировку в Калинине и освободить город уже 16 декабря. К Новому году войска Калининского фронта сумели прорвать неприятельскую оборону вдоль левого берега Волги выше Ржева, и после Рождества начали быстро продвигаться в южном направлении с перспективой выхода к Вязьме и даже к Смоленску.
Если бы наступление войск Западного фронта не упёрлось в жёсткую оборону 4-й армии вермахта, войска которой удерживали Можайск до 20 января и после этого ещё неделю не покидали западные районы Московской области, откуда по кратчайшему пути до Вязьмы было не менее ста километров, — то начало 1942 года вполне могло было ознаменоваться окружением в районе Ржева колоссальных вражеских сил. В этом котле запросто могли сгореть до восьми германских армейских корпусов и две танковые армии общей численностью в четверть миллиона солдат и офицеров — что стало бы для Красной Армии, к тому времени едва успевшей оправиться от страшных поражений, грандиозным и впечатляющим успехом.
Оптимизма прибавляло чрезвычайно успешное наступление 3-й и 4-й ударных армий Северо-западного фронта. Взломав оборону противника в районе Селигера и освободив в двадцатых числах января Торопец, Западную Двину и Нелидово, они продвинулись на 250 километров к югу, в направлении к Великим Лукам и Витебску. Чтобы остановить наступление этих ударных сил, германскому командованию пришлось срочно перебрасывать в район боёв подкрепления из Западной Европы. Казалось, что ещё немного — и немецкая оборона затрещит по швам.
Однако чуда, столь страстно и едва ли ни безрассудно ожидаемого всеми, не произошло. Прорывавшаяся к Вязьме с севера ударная группировка Калининского фронта в составе 39-й армии, усиленной кавалерийским корпусом, очень скоро увязнет в тяжёлых боях. В какой-то момент казалось, что успех близок: 26 января передовая конная группа сумела пробиться к железнодорожной магистрали Москва-Минск и даже на короткое время перерезать её. Но противник быстро восстановил контроль за магистралью, имевшей для снабжения войск группы «Центр» критическое значение. Тремя днями позже, 29 января, последовала попытка перерезать Минское шоссе за Вязьмой — однако столь же безуспешная. К середине февраля части 39-й армии были оттеснены от Вязьмы к северо-западу, на правый берег Днепра, где на рубеже Холм-Жирковского вскоре сами оказались в полуокружении.