Великие дни. Рассказы о революции
Шрифт:
— Дура ты! — вполголоса сказал Ефимка и поднялся от костра.
— Это кто дура? — переспросила притихшая мать.
— Ты дура. Вот кто! — злобно выкрикнул Ефимка и, ударив кулаком любопытного каурого конька, плюнул и пошел к телегам.
— Что ты, Ефимка? — спросила Верка, подходя к нему в то время, когда он стаскивал с телеги брезентовое полотнище.
— Ничего. Спать надо, — коротко ответил Ефимка. — Укрываться чем будем?
Когда Верка притащила широкую жесткую дерюгу, Ефимка, сидя на разостланном брезенте, перематывал портянки.
— Чтоб он
Легли рядом, укрылись дерюгой и замолчали.
Черные тучи, которые так беспросветно обложили вечером горизонт, тяжело и упрямо двигались на запад, обнажая холодное, блистающее звездами небо.
И вдруг среди великого множества Верка узнала одну знакомую звезду. Верка повернулась на спину, чтобы получше рассмотреть, не ошиблась ли. Нет, ошибки не было. Так же, крючком, стояли три звезды справа, четыре слева. Сверху не то змейка, не то блестящий птичий клюв, а посредине сияла спокойная, светлая, голубая — та самая, которую видела однажды Верка из окна, когда лежала она на жесткой койке тифозного барака.
— Ефимка, — с любопытством сказала, повернувшись на бок, Верка, — а какой, по-твоему, будет социализм? Ну вот, например, то так люди жили, а то будут как?
— Еще что! — сонным голосом отозвался Ефимка. — Как будут? Да очень просто.
— Ну, а все-таки. Как просто? То, например, работаешь, работаешь, пришла получка — получил, потом истратил, потом опять работаешь, потом воскресенье. Пошел гулять, или пить, или в гости, потом опять работаешь, потом опять воскресенье. Или, скажем, мужик… Смолотил он пшеницу, свез в город, купил корову, потом корова сдохла. Вот он опять посеял… У одного уродилась, он еще корову купил. А У другого или не уродилась, или градом побило…
— Почему же это сдохла? — удивился и не понял Ефимка. — Ты бы лучше книжки читала. А то: не уродилась… сдохла… Мелешь, а что, сама не знаешь.
— Ну, пускай не сдохла, — упрямо продолжала Верка. — Все равно. Я, Ефимка, книжки читала. И программу коммунистов. Самое-то главное я поняла. А вот как по-настоящему все будет — этого я еще не поняла. Ну, скажем, один рабочий хорошо работает, другой плохо. Так неужели же им всего будет поровну?
— Спи, Верка, — почти жалобно попросил Ефимка. — Что я тебе, докладчик, что ли? Нам вставать чуть свет. Тут еще казаки… война. А она вон про что.
— Интересно же все-таки, Ефимка, — разочарованно ответила Верка и, дернув за край дерюги, обидчиво спросила: — Что же это ты, Ефимка, на себя всю дерюгу стащил? У тебя ноги в сапогах, а у меня совсем голые.
— Вот еще! Чтоб ты пропала! — заворчал Ефимка. И, сунув ей конец дерюги, он отвернулся и сердито закрыл лицо фуражкой.
Проснулся Ефимка оттого, что кто-то тихонько поправил ему изголовье.
Открыл глаза и узнал мать.
— Ты что? — добродушно спросил он.
— Ничего, — позевывая, ответила мать и села рядом. — Так что-то не спится. Лежу, думаю. И так думаю и этак думаю. А что придумаешь? Тошно мне, Ефимка!
— Хорошего
— Тебе что! — с горечью продолжала мать. — Что ты, что она — ваше дело десятое. Ей пятнадцать, тебе шестнадцать. А мне сорок седьмой пошел. Вот сплю, проснулась — смотрю… что такое? Кругом лес… шалаш. Ни дома, ни Семена. Ребятишки в траве, как кутята, приткнулись. Вышла — гляжу, ты валяешься под дерюгой. Господи, думаю, зачем же это я тридцать лет крутилась, вертелась… Все старалась, чтобы как у людей, как лучше. И вдруг что же… Погас свет. Зажужжало, загрохало. И не успела я опомниться, как на, возьми… шалаш, лес. И как будто бы все эти тридцать лет так разом впустую и ухнули.
Мать замолчала.
— Сапоги-то отцовские утром переодень, — равнодушно предложила она. — Сапоги новые, малы ему. Всё на муку променять хотел. Теперь все равно бросать, а тебе как раз впору.
— Это хорошо, что сапоги, — обрадовался Ефимка. — Да ты, мама, не охай. Вот погоди, отгрохает война — и заживем мы тогда по-новому. Тогда такие дома построят огромные… в сорок этажей. Тут тебе и столовая, и прачечная, и магазин, и все, что хочешь, — живи да работай. Почему не веришь? Возьмем да и построим. А над сорок первым этажом поставим каменную башню, красную звезду и большущий прожектор… Пусть светит!
— А куда он светить будет? — с любопытством, высовывая из-под дерюги голову, спросила Верка.
— Ну, куда? — смутился застигнутый врасплох Ефимка. — Ну, никуда. А что ему не светить? Тебе жалко, что ли?
— Не жалко, — созналась Верка. — Я и сама люблю, когда светло. Пусть светит!
Верка хотела было уже поподробней выспросить Ефимку, как будет и что, но тут ей показалось, что Ефимкина мать тихонько плачет. Тогда она сунула голову под дерюгу и замолчала. Догадавшись, о чем мать собирается говорить, притворился сонным, замолчал и Ефимка.
Мать посидела, вздохнула, встала и ушла в палатку.
— Это она на меня за Самойлиху обиделась, — вполголоса объяснил Ефим и, закрывая голову, угрожающе предупредил: — А если ты, Верка, опять со мной начнешь разговаривать, то я спихну тебя с брезента, и спи тогда где хочешь.
Утром, разбирая и скидывая ненужный скарб, старуха Самойлиха нашла в телеге под соломой ободранную трехлинейную винтовку.
Как она сюда попала, этого никто не знал.
И обрадованный Ефим решил, что винтовку забыл потерявшийся подводчик.
Все домашнее барахло — мешки, узлы, зимнюю одежду — стащили в гущу орешника, закрыли брезентом, закидали хворостом на тот случай, если приведет судьба вернуться.
На каурого конька сложили одеяла, сумки с остатками провизии, котелок, ведро и чайник. А с боку тощей коняки ухитрились приспособить старенькую плетеную корзину. Сунули в нее подушку и посадили двоих несмышленых малышей.
— Сейчас трогаем, — сказал Ефим, закидывая винтовку за плечо. — А где Верка?
— Здесь, здесь! Никуда не делась, — откликнулась Верка, выбегая из-за куста.