Великий Гусляр (худ. А. Кожановский)
Шрифт:
— Любезный друг, — начала Милица Федоровна, — вы вели себя недостойно. Вы позволили себе поднять руку на даму. Извинитесь.
— Прошу прощения, — проговорил старик смущенно. Елена Сергеевна еще не пришла в себя. Прижимала к груди тетрадь, не садилась.
— Мой друг не имел в мыслях дурного, — продолжала Милица Федоровна. — Однако он взволнован возможной потерей.
— Мне он с самого начала не понравился, — сказал Удалов. — Милицию надо вызвать.
— Справимся, — успокоил Стендаль.
— Так
— Ну-ну, — возразил Удалов. Он был смел: с ним была общественность. — Я руку из-за вас сломал.
— Сам прыгнул, — сказал старик без уважения.
— Любезный друг, — произнесла старуха Бакшт, — боюсь, что теперь поздно ставить условия.
Затем она обернулась к Удалову и Стендалю.
— Мой друг не повторит прискорбных поступков. Я ручаюсь. — В голосе ее звучала нестарушечья твердость.
Удалову стало неловко. Он потупился. Стендаль хотел возразить, но Шурочка дернула его за рукав.
— Я полагаю, — продолжала Бакшт, — что наступило время обо всем рассказать.
— Да, стоит объясниться, — согласилась Елена Сергеевна. Она положила злополучную тетрадь на стол, на видное место.
— Что вы знаете? — спросил старик у Елены Сергеевны.
— То, что написано здесь.
Старик кивнул. Оперся широкими ладонями о набалдашник палки. Был он очень стар. Неправдоподобно стар.
— Ладно, — сказал он. — Суть дела в том, что я родился в тысяча шестьсот третьем году.
Удалов хихикнул. Засмеялся негромко, поглаживая курчавые ростки вокруг лысины, Савич. Заразился смехом, прыснул Стендаль. Широко улыбался Грубин. Шурочка тоже улыбнулась, но осеклась, согнала улыбку, вспомнила альбом старухи Бакшт.
Сама Бакшт не смеялась.
…Ванда Казимировна заглянула в окно, увидела мужа веселым, в компании. Это переполнило чашу ее терпения. Она вошла в дом. Она была в гневе. Топнула мускулистой ногой, прерывая веселье, и спросила, обращаясь большей частью к мужу:
— Смеетесь? Веселитесь?
Савич опал с лица. Хотел встать, извиниться, хотя и не был виноват. Но и тут порядок навела старуха Бакшт.
Она сказала громко и строго:
— Кто хочет смеяться, идите в синематограф. А вы, мадам, садитесь и не мешайте разговору.
Удивительно, но всем расхотелось смеяться. И Ванда Казимировна села на свободный стул рядом с Шурочкой и притихла.
Старик будто ждал этой паузы. Он произнес размеренно:
— Я родился в тысяча шестьсот третьем году.
На этот раз никто его не перебил, никто не улыбнулся. Стало ясно, что старик не врет. Что он в самом деле родился так давно, что он — чудо природы, уникум, судьба которого таинственным и чудесным образом связана с провалом на Пушкинской улице.
— Отец мой был беден. Мать умерла от родов. Жили мы здесь, в городе Великий Гусляр, на Вологодской улице.
Старик закашлялся. Кашлял долго, сотрясал большое, видно, совсем уже пустое внутри тело.
— Испить не найдется, Елена Сергеевна? — спросил старик.
Шурочка сбегала на кухню, принесла стакан холодного молока. Старик выпил молоко, вытер не спеша усы синим платком.
— Мальчиком отдали меня в услужение купцу Томиле Перфирьеву, человеку скаредному, нечистому на руку. Бил он меня нещадно. Но рос я ребенком сильным, хотя мясо видал лишь по большим церковным праздникам. Помню, были слухи о поляках, которые взяли Москву. До нас поляки, правда, не добрались, но было великое смятение.
Старик говорил медленно, стараясь вобрать в современные, понятные слушателям слова события семнадцатого века. Будто сам уже не очень верил в то, что были они. И сам себе казался лживым — что за дело этим людям до бестолкового шума базарной площади, до заикающегося дьяка с грамотой в руках, до затоптанной нищенки и тройного солнца — зловещего знамения! Было ли такое или подсмотрено в кино через триста лет?
— Кому скучно, может уйти, не настаиваю, — сказал вдруг зло старик. Ему почудились насмешки на лицах.
Никто не ответил. Провизор Савич понимал, что надо требовать доказательств, потому что иначе получается кошмар. Нереальность подчеркивалась тем, что в одной комнате, впервые за много лет, оказались Ванда и Елена.
Старик молчал, смотрел пронзительно, и утихал скрип стульев, шевеление, перегляды.
— Уличил я как-то хозяина в обмере, и это случилось на людях… Шрамы эти до сего дня не совсем сгладились — избил он меня. Ничего, отдышался, но кличку приобрел — Битый. Так звали. Получается — Алмаз Битый. Правда, я имя неоднократно менял, и в советском паспорте написано Битов. Но это не так важно. Подрос я, убежал из Великого Гусляра, и начались мои многолетние странствия. Сначала пристал я к торговым людям, что шли в Сибирь. Молодой я еще был и многое принял на себя. Если рассказывать, получится длинный роман со многими приключениями.
Дошел я с казаками до земли камчатской, бывал и в Индии, а когда вернулся в Россию, было мне уже под пятьдесят, обладал я некоторой известностью как отважный и склонный к правде человек, и если кто из вас имеет доступ к архивам, то сможет найти там, коли уцелели после многих пожаров, столбцы, в которых упомянуто о моих делах и походах. Было вокруг угнетение и чванство, обиды и скорбь. И тогда я подался на юг, в Запорожскую Сечь. Стал я полковником запорожского войска и думал, что завершу жизнь в походах и боях, но случилось однажды такое событие…