Великий раскол
Шрифт:
— Прости, блаженне! Не вмени в вину грубство мое велико, — как-то застонал он, не поднимая головы. — Прости, блаженне!
— Встань… кто ты? — слабо спросил «великий старец».
— Я Сергий, Сергушко архимандритишко… пес смердящий…
— Встань, Сергий… Кто ты? Я не помню…
— Я тот окаянный, что ругался над тобою после собора… Прости, помилуй!
— Помню… встань…
— Я ругался поневоле… Брехал на святителя, творя угодное собору…
— Прощаю и разрешаю, — слабо
Народ не вытерпел и бросился в воду, крестясь и поднимая руки…
— Батюшка! Святитель! Угодник божий!
— Мы тебя на себе повезем! Благослови нас!
Слабая, добрая улыбка пробежала по лицу «великого старца»…
— Се Почайна, а се людие мои, господи! — радостно бормотал он.
Народ, которого увлечения не знают границ, обезумел от умиления и восторга. Струг, как щепку, вынесли здоровые руки восторженного народа на берег, и все бросилось в струг целовать руки, ноги, одежду, ложе освобожденного узника-святителя… У изголовья его стоял Сергий и плакал…
Сквозь толпу протискалась старая-престарая монашка и тоже плакала, шепча: «Микитушка-светик…» Но Никон уже не узнал своей жены…
Солнце клонилось к западу, золотя лучами шелковистое серебро волос и бороды Никона. Заблаговестили к вечерням…
При звоне колоколов лицо Никона преобразилось; ему казалось, что под этот священный голос церквей он вступает в Москву со славою, благословляемый народом… Что-то прежнее, величавое блеснуло в его глазах, в чертах лица… Он бодро глянул кругом на небо, на солнце, стал оправлять себе волосы, бороду, одежду, как бы готовясь в путь…
Стоявшие у его изголовья архимандриты Сергий и Никита кирилловский поняли, что «великий странник собрался в далекий, неведомый путь», и стали читать отходную…
И Никон все понял: сложив на груди руки, вытянулся — вытянулся и глубоко, продолжительно вздохнул, чтоб уже больше не повторять этого вздоха…
Так кончил и другой боец из воинов той великой битвы, которая вот уже третье столетие ведется между двумя половинами русской земли, ведется единственно вследствие того, что обе половины не ведают, что творят…
Что же сталось с другими лицами, которых мы забыли на время, занятые главными историческими делателями «Великого раскола»?
Петрушенька-царевич, которому пошел уже десятый годок, по смерти батюшки перестал топить щенят и котят и вместе с сверстниками «робятками» изволит тешиться потешными ружьями, барабанами, пушками и из зависти к сестрице Софьюшке перегоняет уже ее во всех «уроках арифметики» и иных хитростей.
Царевна Софьюшка стала уже совсем взрослою девицей и зорко присматривалась к тому, как ее больной братец, царь Федюшка, «государствует», чтоб и самой после него «посударствовать»,
Симеон Полоцкий, «расплодив в Москве продувных хохлов, что тараканов», лежал уже в сырой земле на кладбище Заиконоспасского монастыря, велев посадить на своей могиле вербу, чтоб она напоминала ему и в могиле его далекую, дорогую Украину. Царевна Софья часто посещает его могилу, тем более что там она в первый раз поцеловалась с своим княжичем Васенькой…
Мамушка ее продолжает вязать чулок и спускать петли и сослепу уже не видит и не слышит, как Софьюшка царевна бегает иногда в селе Коломенском в сад, к пруду, на свидание со своим Васенькой.
Мать Мелания по-прежнему неуловима и втихомолку готовит ту страшную драму, которая разразилась «стрелецким бунтом» и бритьем всей России.
Ондрейко Поджабрин, стрелец, нет-нет да и вспомнит те «буркалы», которые он видел когда-то в келье Никона в Воскресенском монастыре, а потом на плахе на Лобном месте.
Ласточкино гнездо, пощаженное Никоном, чернеется по-прежнему на переходах патриарших келий. В нем выводится уже семнадцатое поколение потомков той ласточки, которую кормил мухами Никон. Куда бы они ни улетали на зиму, а весной опять возвращались к старому гнезду, как бы вспоминая Никона.
А что сталось с нашими украинцами и украинками?
Петрушко Дорошонок, ныне воевода Петр Дорофеич, тоскует в «московской неволе», в селе Ярополче Волколамского уезда, и вспоминает о милой Украине и о своей хорошенькой, но ветреной женке, оставшейся в Чигирине…
А женка, совсем не стареющаяся, продолжает слушать «веснянки» и «скакать через плот с молодшими», начиная с Мазепы и кончая юным бунчуковым товарищем Остапиком.
Мазепа, обманув Брюховецкую, утопив потом своего благодетеля Дорошенко и начав уже копать яму другому благодетелю, гетману Самойловичу, шибко идет в гору и шибко продолжает «скакать в гречку» со всякою смазливенькою женщиною, будь то украинка, полька и даже московка.
Маленький Гриць Брюховецкий, играя в «Шума», простудился и отдал богу свою младенческую душу, твердя в своей мертвой постельке: «Ах, мамо, яко бо ты московка…»
Мама-«московочка» не пережила своего Гриця; так она и не видала своей родной сторонки, Москвы белокаменной, а, умирая, благословила Украину, где ее все любили.
Петрусь продолжает усердно мазать чоботы дегтем и женихаться со своею Явдохою. Когда он узнал, что москали дегтем не мажут сапог и «вси переказились» из-за того, как креститься, двумя или тремя пальцами, он только рукой махнул: «От дурни москали!..»