Великий стол
Шрифт:
Михаил еще и еще раз глубоко, всею грудью, вдохнул прозрачную чистоту воздуха и, уже зябко переведя плечами (ворот нижней рубахи заиндевел и отвердел от мороза), полез назад, в терем, в теплую полутьму княжеских опочивален. Анна, когда он, неслышно ступая в своих валеных сапогах, осторожно, без стука, притворял тяжелую дверь, приподнялась на локте, сонно и томно потянулась, сквозь сон улыбаясь мужу. Маленький зашевелился в колыбели, и нянька с тихим ворчанием уже совала ему в рот рожок со сцеженным молоком. «Старается, чтобы не закричал малыш!» – с мимолетным одобрением подумал Михаил. Нянька была старая, прежняя, вынянчившая всех и выучившая наизусть господский навычай. Знала, как не любит князь пустого детского крика и пустых слез, – особенно из утра, перед дневными трудами господарскими.
Анна уже встала и в долгой мятой рубахе, с расширившейся, тяжко округлившейся грудью, уже шла кормить новорожденного. На миг, пока Михаил скидывал азям и сапоги, прикоснулась к нему рукой и плечом, приласкаться, и вздрогнула от холода:
– Ух!
Нянька передала маленького Константина матери. Тот сразу, поймав мягкий большой сосок, въелся, жадно чмокая и нетерпеливо дергая головкой. Анна глядела то на малыша, к которому еще не успела привыкнуть, то на мужа, и в глазах у нее, озерами, стояло тихое восторженное сияние.
– Повались еще, милый! – предложила она вполголоса. Михаил кивнул согласно, прилег, закинув руки за голову, на постель. Однако уже не спалось. Невольно отмечал глухие звуки за стеною. То в горнице, полной холопов и боярчат, подымалась с расстеленных по лавкам и по полу соломенных и овчинных постелей очередная сторожа, а сменные, намерзшиеся на галереях княжого терема, торопливо опрокинув в глотки по чаше меду, заваливались на их место спать. Внизу на дворе топотали кони, слышались сдержанные окрики, визжали на морозном снегу полозья саней. Девка, торнутая под бок нянькой, торопливо накинув плат, пошла выносить ночную посудину и хлопала дверьми. В ближнем монастыре ударили в било. Сейчас начинается шевеление в службах и мастерских, подымаются седельники, шорники, щитники и прочие мастеровые княжого двора. Где еще слышится густой мужичий храп или тонкое сопение и стоны сонных девок, а где уже и стук, и звяк, и плеск воды, и топотанье по лестницам и переходам. Сейчас отворяют городские ворота, пропуская купеческие ватаги, а также обозы посольских и данщиков, что везут в Тверь рождественские кормы из деревень. На поварнях разводят огонь, наливают воду в котлы, ключники выдают поварам крупу и муку, квас и рыбу – тысячи полторы душ живет и кормится при тверском дворе великого князя владимирского… А там уже скоро надо принимать бояр, а там уже ждут послы от литовского князя – неволею приходит союзничать с Литвою, дабы держать в узде Юрия Львовича Волынского, бывшего родственника, который ныне, бают, спит и во сне видит, как бы поддатися католикам-ляхам… Игумен Геронтий давно уже послан на поставление в Царьград, но путь не близок; не задержали бы еще посольство в Орде! И опять же, подозрительно повел себя бывший шурин… У Михаила от всех этих дум поднялся привычный утренний зуд во всех членах, нетерпеливый зов к работе, к делу, что – только начни – закружит, понесет целодневною горячею суетой. Нет, совсем уже не спалось!
Анна кончила кормить, прилегла на ложе, посунулась к нему:
– Не дремлешь, ладо?
Михаил приобнял жену, было жаль нарушать ее покой. Он прикрыл глаза и еще полежал, собираясь с мыслями. День обещал быть хорошим и, невзирая на заботы, на увертки волынского князя, на грозное розмирье с Новгородом, невзирая на все, Михаил чуял, что он счастлив. Чем? Анной? Сыном? Нет, не то! Задумавшись, понял: Даниловичи! Их приезду обрадовался бы любой князь, как радуются всякому ослаблению врага, но радость Михаила была другого рода. Не то, что Юрий Московский рассорился с братьями, а то, что в роду покойного Данилы, как-никак союзника и друга, нашлись-таки люди с совестью и честью, для коих убийство было убийством, а грех – грехом. Он и сейчас, услышав о приезде братьев Даниловичей, не собирался чем-то вредить Юрию или тотчас бросить рати на Москву. Да, впрочем, пока не укрощен Новгород, это было бы и невозможно. Новгородское ополчение о сю пору стоит под Торжком и уступать князю владимирскому пока не собирается.
Из Новгорода шло на Русь заморское серебро. Серебра требовала Орда. Легче бы было платить натурой: мехами, хлебом, полотном, даже рабами, наконец! Но серебро доставать было далеко не так просто. Нужна была налаженная торговля с правильным и отнюдь не чрезмерным взиманием податей. Нужен был мир и, кроме того, единство страны. Но единство добывалось ратною силой, а угроза ратная тотчас нарушала торг. Замирали караваны лодей у причалов, задерживались хлебные обозы, мытники и вирники начинали разводить руками, роптать и низить глаза, кивая на пресловутое новгородское непокорство. И без того уже слишком тоненькая струйка серебра совсем тоньшала, не давая потребных для уплаты ордынского выхода и для сбора ратей доходов… Путь был один – круто подчинить Новгород. Но Новгород, в пору многолетней резни Александровичей захвативший княжеские права и земли, отнюдь не хотел ими поступаться и расплачиваться за великого князя с Ордою тоже не хотел. Серебро они предпочитали тратить на возведение новых каменных храмов у себя в городе и затейливых рубленых хором. Великий Новгород хорошел, сильнел и строился, посылал за Волок, в чудь и за море дружины охочих молодцов и теперь требовал от него, Михаила, подтверждения своих вольностей и новых великокняжеских уступок. Даже такие, как Бороздин, говорят теперь, что подчинить Новгород будет зело не просто… И все-таки Михаил был счастлив. Даниловичи едут! С удельными князьями, да и с волынским шурином, он справится, когда на Руси будет свой, преданный ему митрополит. Прежде надо урядить с Новгородом. Пожалуй, и уступить кое в чем на этот раз… А теперь – встреча! Он решительно спрыгнул с постели.
Завтракали в тереме, своей семьей. Михаил дорожил этими краткими часами близости с домашними. Обедать и ужинать приходилось уже с боярами, дружиной, послами земель иноземных. Митя, вставший раньше других, уже взобрался на колени к отцу.
– Тятя! А скажи, одушевленное и неодушевленное, это живое и неживое? Вот кони, коровы, люди – это все живое, а дерево как? Растет, дак живое, а когда бревна? Из чего терем сложен? Он тоже живой?! А рыбы? А почему в пост рыб едят? А ты меня повезешь в Орду? А Сашок тоже поедет? Куда ему! Он еще и на кони не умеет сидеть! – Митя торопится спрашивать: днем батю и не увидишь, и Михаил едва успевает отвечать. Любуясь детьми, что тихонько поталкивают друг друга, стараясь притиснуться к отцу и непременно, в очередь, залезть на колени, он гадает: каковы будут сыновья на возрасте? У Мити силенки уже нешуточные («Богатырем растет!» – приговаривает нянька) и храбр, – то князю надобно. Да и умен, кажется, лишь бы не ссорился с братьями! Только что отпихнув Сашка, запыхавшийся, румяный, глядя на отца светлыми серыми глазами, он спрашивает вдруг:
– Тятя! А что такое единосущный? Дьякон даве не толково баял!
– Единый, нераздельный по существу, как Бог.
– Вот, что он троичен и един, да? – Митя на миг хмурит брови, запоминая, и, едва выслушав ответ, кивает головой и снова начинает возиться…
Анна сама разливает медовый квас, подает мужу горячую гречневую кашу в глиняной миске, отрезает кусок севрюги. Михаил ест резной костяною ложкой, сосредоточенно двигая челюстями. Крупные желваки ходят под кожей. Широко расставленными глазами он оглядывает семью, троих малышей, что едят, сопя и стараясь не ронять на стол крошки, лучащуюся светом Анну, что легким кивком головы приказывает слугам, и те быстро ставят на стол и убирают пустые блюда. Михаил молчит, удовлетворенно отпивает квас из серебряной чары. Ощущение радости не проходит в нем. В конце концов, чего он хотел? И Новгород, и Юрий Московский, и даже волынский князь ведут себя, как им и должно. Плохо, что недавно умер Михайло Андреич Суздальский. Как раз перед зимним постом. Это осложняет дело с Нижним Новгородом (и тут Юрий Данилыч, доносят, хочет вмешаться!). Но все это не страшно. К брату суздальского князя уже послано. Новгород он усмирит. Михаил пока не чувствует усталости ни в душе, ни в теле. Тело просит движения и труда. Семилетнего Митю он без усилий подымает к потолку на ладони. Самых свирепых жеребцов, взяв за узду, осаживает одною рукой. Медведей на охоте всегда сам берет на рогатину. Ему и теперь, как в прежние годы, не в труд скакать, не слезая с седла, от утренней до вечерней зари, лишь пересаживаясь с коня на конь. Не в труд выстаивать многочасовые торжественные службы в соборе, и, не уставая, править суд, и вершить дела в думе боярской. Хватает его и на ордынские, и на свои, великокняжеские, заботы, и на заботы градские: сам принимает гостей торговых, сам строжит мытников, вирников, наместников и волостелей. Сам заботится о силе ратной. Сам судит споры бояр, своих с пришлыми. И еще – ремественники, и еще – книжные хитрецы, коих сзывают из прочих земель и градов, и мастеры-литейщики, и иконного письма мастеры, и дела церковные, кои важнее прочих, – на все хватает княжеского пронзительного зрака, твердого слова, ласки, а где надо, и власти княжеской. Нет, с Юрием он справится! Тем паче ныне, когда беспокойный московит лишился родных братьев…
Михаил кончает трапезу, вытирает рот рушником, ополаскивает руки под рукомоем. Еще выслушивает, уже немного рассеянно, что взахлеб спешит рассказать ему Митя, а сам уже опоясывается золотым поясом сканной работы с крупными самоцветами в нем. Слуга подносит княжеские выходные зеленые с жемчужною вышивкой сапоги, востроносые, на высоких малиновых каблуках, и Михаил, переобувшись из домашних, тонкой кожи узорчатых мягких поршней в сапоги, в дорогом зипуне, стянутом княжеским поясом, сразу становится выше и величественнее, хотя князя и так Бог не обидел ни ростом, ни статью.
С поклоном входит в покой постельничий. На сенях уже ждут думные бояре. Стража выстроилась по всей внешней горнице, там, где ночью вповалку спала молодшая дружина и где уже все убрано и подметено. И Михаил выходит к трудам и заботам, к новому грядущему дню.
К пабедью потеплело, и в воздухе тонко, обманно, повеяло неблизкой еще весной. Мороз отдал. Снег, слепящею белизною под ярким солнцем, как-то омягчел, перестал холодно искриться, уже не скрипел, а только хрустел под копытами коней, под шагами. Празднично разодетые придворные бояре, холопы и кмети заполнили площадь детинца. Двор был чисто выметен, и от крыльца тянулась по накатанной белизне дорожка расстеленных сукон: Даниловичей встречали как дорогих гостей.
Михаил сам сошел с крыльца и уже издали, подняв руку, приветствовал подъезжающих. Вот Александр с Борисом соскакивают с седел и спешивается их дружина. Вот, чуть смущенно и чуть-чуть настороженно улыбаясь, Александр – уже издали Михаил понял, что это он, – ступает на сукна и идет через двор к ожидающему его у крыльца великому князю владимирскому. В вышине полощется в ясном воздухе веселый перезвон колоколов.
Рядом и поодаль – бояре. Иван Акинфич стоит у плеча. Он старший среди пришлых бояр, у него с братом и у молодого Андрея Кобылы самая большая дружина. Даже после переяславского погрома много больше, чем у прочих. И потому он стоит тут, вблизи, на правах родовитого и сильного, и тоже улыбается, и, улыбаясь, тихонько говорит князю: