Великолепная десятка: Сборник современной прозы и поэзии
Шрифт:
Однажды вечером туман появился вокруг Павлика. Шура стал испуганно стирать пятно, но сын необъяснимо вспыхнул:
– Пап, ты у меня разрешения спросил? Это твои игры, вот и играй, а меня не впутывай! Пятновыводитель, блин, химчистка гребаная, – и выскочил из дому, хлопнув дверью.
Шура бросился к окну, но уже стемнело, ничего на улице не разглядишь. Он стал бегом спускаться по лестнице, как был, в домашних тапках, споткнулся, взмахнул руками, лестница закружилась, потолок и пол поменялись местами, и Шура сам не понял как оказался внизу. В эту минуту в подъезд вошла Галка. Шура не давал себя поднять, отбивался, указывал на дверь:
– Туда… Иди… Беги… Павлик… Павлик там!
Неодоумевая, Галка вышла во двор. В темном углу,
Галка побежала обратно в подъезд. Шура поднимался, цепляясь за перила.
– Ничего, ничего, – шептала Галка, помогая ему подниматься по ступенькам – я тут, я с тобой, все будет хорошо.
Потом Галка долго искала Павку по ночным дворам и нашла в домике на детской площадке. Сын сидел сгорбившись, с самодельной сигаретой в зубах.
– Ну, это уж совсем! Сначала драка с поножовщиной, а теперь ты, оказывается, еще и куришь!
– Да ну, мам, это же травка, стресс снимать. Ну подумаешь, ну пыхнул… Вы с папой живете в своей бархатной коробочке и не представляете, что вокруг творится. Травка не стоит разговора, это ж не кокс, не колеса, и не ширево. В Голландии так вообще по этому поводу никто не парится!
Первым утренним автобусом Галя отвезла сына к деду в деревню. Павлик не был против: там рыбалка, друзья, с которыми он виделся каждое лето, и никаких дворовых банд. Шуре было поручено забрать из школы Павкины бумаги, но он забыл.
Галя вернулась на другой день и увидела, что муж дома не ночевал.
– Так, – вздохнула она, – одного вытащила, другой фокусничает.
Она искала мужа повсюду: у метро, в парках и скверах, вглядывалась в каждого бомжа. Через три дня Шура явился сам. Она увидела его в окно, сбежала по лестнице, обняла, прижалась, всхлипнула. Шура уткнулся носом в загорелое плечо. Галкина кожа пахла как всегда: немного речным песком, немного орехами. Шура почувствовал, что это его потерянный дом. Да, – думал он, – мой дом не страна и не квартира, а этот родной запах.
– Галчонок, я ненадолго, вот, зашел попрощаться. Я, понимаешь, вишу на тебе, как гиря… Павку из-за меня прозевали… Я в каком-то смысле, инвалид. Смотри, в какую развалину превратился. И, извини, что так прямо об этом говорю, но мужская сила моя тоже теперь с гулькин нос.
– Ты Шурик, не только инвалид, ты еще и круглый, махровый, полноценный, выставочный идиот! И я тебя, идиота, люблю всю жизнь как ненормальная, с самого первого курса. У тебя, дубина ты моя стоеросовая, достанет мужской силы, чтоб подняться по лестнице? Ну, тогда идем домой. Ну же, что ты стоишь?
Шура не двигался. Галку осенила гениальная идея:
– Слушай, ты спасаешь людей, так? Я тоже хочу , – отчаянно врала она, – быть при этом деле. Не будь ты жадиной-помадиной, позволь мне тебе помогать!
И они стали жить как прежде. Галя ходила на работу, вела дом, устраивала ради Павки переезд в другой город, а Шура ел, спал и дежурил в своей беседке. Вот только старел быстро, нелегко ему давалась ежедневная вахта.
Как-то за ужином Галя подумала вслух, а где муж будет дежурить, когда похолодает, может присмотреть скамейку в торговом центре? Шуру это не волновало ничуть. Единственное, что его интересовало, это люди и их пятна. О его миссии они с Галкой говорили подолгу, увлеченно, иногда даже весело. Вот только обычные дела и житейские неурядицы ей было обсудить не с кем, она чувствовала себя в этой семье единственным взрослым человеком, ответственным за всех и за все. Как мамаша с двумя детьми: один в трудном подростковом возрасте, другой – больной, жалкий, сумасшедший.
Галка уже и не помнила, как ворчала на мужа давным-давно, в прошлой жизни. Теперь она ничего от него не ждала, ни на какую помощь не надеялась и ни на что не
Мариша уселась на лавку в сквере, лизнула мороженое и стала играть в оркестр. В прошлом году она бросила классы по фортепьяно, уговорила мать записать ее на скрипку, но и скрипка не доставляла удовольствия. Чтобы играть на инструменте, надо прилагать ненормальную кучу усилий, без конца торчать дома и практиковаться – и вce paвно получается коряво. То ли дело люди! Они звучат безо всяких усилий, сами по себе. А когда Мариша мысленно направляет на человека дирижерскую палочку, он послушно звучит громче.
Мариша составляла из прохожих музыкальные пьески, жаль только, никто не мог их оценить. Она всех знакомых спрашивала, не слышат ли они, как звучат люди, но ее в ответ называли фантазеркой или вообще не понимали о чем речь.
Изредка попадались неблагозвучные особи, и тогда Мариша из дирижера превращалась в настройщика. Она подтягивала или отпускала невидимые струны, добивалась приятного звучания. В эти игры Мариша могла играть часами, они ей не надоедали и не утомляли ничуть.
По дорожке сквера шел человек с жутким дребезжащим звуком. Только Мариша собралась настроить его, как он настроился сам. Мариша удивилась – такого никогда не бывало за все те пять или семь лет, что она играет в эту игру. Немного погодя то же случилось снова. На этот раз она успела заметить, кто настроил прохожего: в беседке сидел старичок и, уставившись на человека, водил в воздухе большим пальцем.
– Вау! – обрадовалась Мариша, – еще один настройщик! Старичок ей понравился и звуком, и видом. Она поднялась в беседку по деревянным ступенькам, села на лавку и решила немножко пошалить. Только старик нацелил палец на скрипучую девчонку с портфелем, Мариша р-раз – и настроила ее. Старичок оторопел. Когда он нацелился на дисгармоничного дяденьку, Мариша снова успела первая.
– Кто? – прошептал старичок, – кто это делает?
– Я! – отозвалась Мариша. И спросила звонко – Вы их тоже слышите?
– Нет, – ответил старичок, – я их вижу.
Иван Зорин. Гамбургский счет г. Москва. Россия
Творческий кризис у Леопольда Лялина затянулся, уже год дальше первого абзаца дело не шло. Лялин был трудяга, большую часть жизни провел за письменным столом, и раньше таких перерывов не допускал, но теперь, за что бы он ни взялся, все казалось ему пустым и никчемным. «Переутомление, – гладила жена его седые волосы. – Надо отдохнуть». Лялин кивал, убирая ее руку, глядел на свои книги, томившиеся за стеклом, думая, что из написанного им можно сложить вавилонскую башню, и не находил в себе смелости открыть ни страницы. «Верно, ерунда, – вздыхал он про себя. – Такая же, как у всех». В своем кабинете ему стало вдруг все непривычно, точно он оказался в чужой, неприветливой стране, не находя себе места, он бесцельно бродил из угла в угол, измеряя время выкуренными сигаретами, листал журналы, пробегая глазами статьи, представлял, чем сейчас занимались их авторы, со многими из которых был на короткой ноге, смеялся, прочитывая их фамилии справа налево, долго глядел в окно, где в бесполезной маяте носились облака, пока измученный скукой, ни засыпал в глубоком кожаном кресле. В душе Лялин считал себя талантливым, и Лиля разделяла его мнение. «Твои лучшие романы еще впереди!» – в последнее время поддерживала она мужа, не замечая скрытой здесь двусмысленности, и Лялин опять косился на темневшие полки, нависавшие, как гильотина. Женился он поздно, когда уже отметил полувековой юбилей, взял молодую, с тонким вкусом, влюбленную в его творчество, и был с нею счастлив, считая ее наградой за свой каторжный труд. Лиля чувствовала мужа, как себя, была ему предана, и теперь, читая на лице черные мысли, старалась его отвлечь: