Вельяминовы. За горизонт. Книга 2
Шрифт:
– Я не могу поступить иначе. Никому, ничего, нельзя говорить, даже Саше. Никто не поймет… – он прислонился лбом к стеклу, – да я и сам не понимаю, зачем я рискую. Я, все равно, не верю в Бога. Но я обязан вернуть Ягненку долг, это заповедь… – в синагоге, открыто или тайно, Эйтингон появляться не мог:
– Я не могу остановить машину в центре, – горько подумал он, – и сказать охране, что прогуляюсь пешком. Я не могу зайти в Дом Литераторов на чашку кофе, не могу навестить новый театр… – Эйтингон читал рецензии в «Вечерке», – у памятника Маяковскому. «Современник», правильно.
По брусчатке цокали каблучки барышень, у «Праги» еще стояли извозчики. Весна двадцать четвертого года выдалась ранней:
– Только умер Ленин, родилась проклятая Марта… – Эйтингон смотрел в окно на яркое, московское небо, – мне исполнилось двадцать пять лет. Я водил девушек в синематограф, в нэпманские кафе, к себе на Красные Ворота… – Наум Исаакович обретался в большой, запутанной коммуналке, – я тогда закончил военную академию РККА, собирался в Китай, в командировку… – Эйтингон работал в Харбине с русской эмиграцией:
– Только сначала я навестил Турцию, летом двадцать четвертого, – он достал черный блокнот, на резинке, – надо, кстати, проверить, как дела у полковника Пеньковского… – он поскреб чисто выбритый подбородок:
– Ладно. Мне осталось сидеть пять лет, потом даже сам Хрущев не запретит мне ходить в театр. Надеюсь, он к тому времени не разгонит «Современник»…
Визит в институт Сербского не был необычным. С будущим зэка Князевым, как стали называть Сашу, работали здешние специалисты. Не желая вызвать подозрений Лунца, Наум Исаакович, как обычно, поболтал с ним о Сашиной легенде и его поведении в камере. Эйтингон пощелкал пальцами:
– Кстати, принесите мне дела недавно поступивших на экспертизу. Может быть, нашему подопечному стоит побывать в вашем заведении… – прямо Наум Исаакович ничего просить не мог:
– Тем более, я не могу просить отложить папки евреев. Придется поработать самому… – попивая кофе, шелестя бумажками, он бормотал:
– Баптист, адвентист, православный, хлыст… – Эйтингон нахмурился, – надо же, они еще остались… – в первых двух десятках папок никого нужного не попалось. Ткнув окурком в пепельницу, он протянул руку к очередной обложке серого картона:
– Опять какой-нибудь баптист… – он даже не удосужился взглянуть на фамилию. Изучив черно-белое, милицейское фото, Наум Исаакович усмехнулся:
– Старый знакомец. Кепки он не снимает, молодец. Сразу видно, что ешиботник… – бородатый мужик угрюмо смотрел на него:
– Бергер, – прочел Эйтингон, – Лазарь Абрамович, двадцать третьего года рождения, доставлен по этапу из Свердловска для психиатрической экспертизы.
Покойно гудели громоздкие фены. За чисто вымытым окном, в синем небе, над Театральной площадью, виднелись белые, словно сахарные облака:
– Японская диета, – покачала худым пальцем мастер маникюра, – запоминайте. В день один грейпфрут, один стакан томатного сока и порция вареной говядины. Говядину можно заменить яйцом вкрутую… – от столика донесся веселый голос:
– Вместо грейпфрута можно взять капусту… – дамы прыснули, – но, хотя бы томатный сок всегда есть в продаже…
В магазине на Петровке, куда персонал ЦУМа бегал за неурочными булочками, стояли пластиковые конусы, с разноцветными соками. К томатному полагалась серая соль и алюминиевая ложка. Ложку бултыхали в плошке с розоватой водой. Дети толпились у прилавка, ожидая пышно взбитых молочных коктейлей.
Слушая маникюршу, Циона вспомнила кондитерскую в Банбери:
– Там никакого коктейля было не дождаться, это американские штучки. В Лондоне Полина всегда выпрашивала у отца кока-колу и коктейли… – она равнодушно подумала о рыжих кудряшках дочери, о сонном голосе:
– Мамочка, так жалко, что ты болеешь. Но, когда ты оправишься, ты будешь жить с нами, на Ганновер-сквер… – Полина ворочалась, обнимая потрепанного кролика, с черными пуговицами глаз:
– Дай мне руку, мамочка… – она прижималась мягкой щекой к ладони Ционы, – спокойной ночи, я люблю тебя… – о средней дочери Циона почти не размышляла:
– Она мне не нужна, она плод насилия. Пусть Джон о ней заботится. Мне нужны Фредерика и мой мальчик, мой Максимилиан. Мне нужен их отец, Макс… – пока что ей нужно было отправить письмо на цюрихский почтовый ящик.
Циона внимательно просматривала данные милицейских сводок, поступающие на Лубянку, однако никаких сведений о Генкиной, или Елизаровой, она еще не нашла. Воровка могла обзавестись десятком поддельных паспортов:
– Ничего, – говорила себе Циона, – мне надо сообщить Максу, что я жива, надо устроить себе командировку, в Берлин. Граница пока открыта, я окажусь на западной стороне… – в Академии Циона занималась с группой молодых офицеров. По некоторым намекам она поняла, что осенью в Западной Германии состоится большая операция комитета:
– Не случайно сюда прислали инструктором товарища Лемана, который такой же Леман, как я Мендес… – усмехнулась Циона. Она была больше, чем уверена, что ее напарник, так называемый товарищ Леман, родился и вырос в Карпатах. Циона хорошо помнила тамошний акцент в немецком языке:
– Он либо с юга Польши, либо вообще украинец. Комитет, наверняка, хочет избавиться от Степана Бандеры… – Леман о себе говорил мало, но Циона догадалась, что агента внедрили в Германию для убийства главы украинских националистов:
– Бандера живет в Мюнхене, – она задумалась, – жаль, что я не знаю украинского языка… – Циона вздохнула:
– Оставь, в Мюнхен тебя никто не пустит. Они еще боятся, что я сбегу обратно на запад…
Она держала правую руку в мисочке с теплой водой. Рядом стояла чашка кофе из закрытого буфета ЦУМа. Парикмахерская на седьмом этаже, тоже считалась закрытой, обслуживающей персонал магазина. Саломею Александровну, как здесь называли Циону, мастер принимала по звонку:
– Вчера у нее освободилось время, для массажа лица и маникюра… – Циона отпила кофе, – хорошо, что я узнала о салоне… – она могла бы вызывать мастеров на Фрунзенскую, но Циона скучала по большим магазинам: