Венец творения
Шрифт:
Его я спасти не могла, потому как пламя из его квартиры вырывалось высотой в два метра. Я видела несчастного перед собой, приказывала себе шагнуть в инферно. Но разум отказывался подчиняться мне. Все же я пересилила инстинкт самосохранения, готова была ринуться в пекло и умереть, пусть и в страшных мучениях, но довольно быстро, когда услышала чей-то стон.
Это отвлекло меня. Я бросилась по коридору вверх, обнаружила пожилую коллежскую асессоршу, которая в одной ночной рубашке, уже частично обгоревшей, ползла в направлении лестницы.
Но лестница
Первой я помогла прыгнуть вниз несчастной старушке. Видя пожарных и зевак, сочувственно кричавших мне и махавших руками, я отвернулась и посмотрела на пламя, которое проникло и в квартиру соседки. Я ведь могла остаться, могла ринуться в коридор… И тогда бы исполнилось то, о чем я так мечтала..
Может, я бы и сделала это, но карниз подо мной задрожал, затрещал и, поддавшись, полетел вниз. Я приземлилась на простыню и, не считая нескольких порезов и легких ожогов, была в полном порядке.
А вот коллежской асессорше не повезло. Ее ожоги были несоизмеримо более серьезные, чем у меня, а организм — старый и ослабленный. Ее поместили в один из госпиталей, пытались спасти. Там, промучившись четыре дня, она испустила дух. Причем я все это время провела около несчастной, держа ее за руку, хотя ее толком не знала и не помнила имени. Старушка все время твердила, что ей жить хочется. И просила Господа смилостивиться и не призывать к себе.
Эти четыре дня, полные человеческих страданий, изменили меня. Вернее, не столько страдания, сколько желание этой нечастной жить. Она была раза в три старше меня, но страстно хотела остаться на этом свете. Я же, молодая, здоровая и неглупая, собиралась добровольно покончить с собой, разбив драгоценный сосуд, в котором теплится душа, заключенная туда то ли природой, то ли Господом.
Госпиталь был при монастыре, там всегда требовались сиделки и медсестры, и хотя образования у меня не было, но был опыт, приобретенный во время ухода за мамочкой. Посему сестры позволили мне остаться, отвели мне келью, кормили и поили, я же за это помогала им выхаживать больных и провожать в последний путь мертвых.
Не могу сказать, что эта работа наполняла мое сердце радостью, но каждый день я видела, как хрупка человеческая жизнь и как просто ее потерять. Это было немым укором моим прежним идиотским мыслям о суициде.
Меня занимала мысль о том, была ли это случайность или нет — пожар, который, как позднее установили, возник в каморке безногого соседа, во сне перевернувшего масляную лампу? Или это был знак свыше?
Ведь у каждого из нас, как сказала одна из сестер в госпитале, есть свое предназначение в жизни. И своя цель. И что ее никогда не знаешь наперед. Надо просто расслабиться — и идти к ней.
Какова же моя цель? И каково мое предназначение? Ведь я спасла человеческую жизнь — ту малышку, чьи родители жили в квартире рядом со мной. Она полностью поправилась, жива и невредима. Спасла я и коллежскую асессоршу, но той не повезло… Смерть забрала ее к себе…
Так достаточно или нет? Узнаю ли я это когда-либо? Суждено ли мне узреть знак свыше?»
«5 июня 1913 года. Кажется, узрела. Накануне в госпиталь прибыла богатая дама, одна из тех, чьи мужья жертвуют большие суммы на поддержание сирых и убогих. И делают это, желая отмолить свои грехи, коих у них немало.
Дама прибыла, конечно же, не в госпиталь, а в монастырь, дабы встретиться с матушкой-настоятельницей, приходящейся ей дальней родственницей. И не упустила возможности осмотреть наше заведение.
Я как раз меняла постель, ибо пациент, который еще утром спал на ней, умер, когда услышала позади себя тихие шаги. Я обернулась и увидела очаровательную, белокурую девочку лет трех-четырех, облаченную в платьице, легкое летнее пальтишко и беретик по последней парижской моде для детей. И даже то, что это дитя страдало синдромом монголизма, именуемым с некоторых пор синдромом Дауна, ничуть не портило его.
— Тятя, тятя! — пролепетала малышка, бросаясь ко мне, и, ткнувшись мне в живот, обняла меня за колени. Я нагнулась, погладила ее по волосам, но малышка цепко держала меня за ноги.
В этот момент в палату вошла мать-настоятельница в сопровождении нарядно одетой дамы лет тридцати пяти, впрочем, крайне умело скрывавшей свой возраст и молодившейся.
— Женя, Женечка, что же ты делаешь! — сказала она укоризненно, и я, не понимая, откуда дама знает мое имя, принялась оправдываться. Мать-настоятельница улыбнулась и заметила, что Евгения — это не только мое имя, но и имя малышки, вцепившейся в меня и не желавшей отходить.
Дама, еле оторвавшая ее от меня, была вынуждена отпустить Женю, и та снова бросилась ко мне. Прикоснувшись ко мне, она замерла в блаженном восторге.
— Необычайно, просто необычайно! — заметила дама, внимательно рассматривая меня. — Она ведь такой зверек, к тем, кого не знает, относится крайне подозрительно. А в вас души не чает! Увидела родственную душу, не иначе… Так вас тоже зовут Евгенией? Прелестно, просто прелестно!
Дама оказалась графиней Марией Ростиславовной Бальзуевой-Мухиной, обитавшей вместе со своим мужем, графом Григорием Борисовичем, и его детьми от первого брака недалеко от Москвы, в имении со странным названием Мухина дача. Располагалось оно около села Анчуткино.
Девочку Женю насилу увели, ее крик еще долго стоял у меня в ушах. Я продолжила уборку, но через несколько минут пришла одна из сестер, сообщившая, что мать-настоятельница ожидает меня у себя.
В покоях матери-настоятельницы я наткнулась на графиню Марию Ростиславовну. Взяв меня за руку, она усадила меня в кресло с высокой спинкой и заявила:
— Евгения, милая моя… Вы же разрешите называть вас так? Нам вас само Провидение послало, не иначе! Вы видели, как льнет к вам моя Женечка. Она, что явно не ускользнуло от вашего внимания, появилась на свет калекой…