Венедикт Ерофеев вблизи и издалече
Шрифт:
Сказанное относится, впрочем, к его творческому alter ego. В жизни же, в непосредственном общении Веня (замечу, что он предпочитал, чтоб величали его не по имени-отчеству, а именно так, фамильярно-приятельски) был совсем другим. Деликатным, глубоко порядочным и ровно-снисходительным со своими посетителями. Не допускающим по отношению к ним какой-либо насмешки или хамства. И лишь оставшись наедине, заносил в записную книжечку что-нибудь вроде: "А все мое вино долакали мастера резца и кисти" или "Живу один. Так, иногда заглядывают в гости разные нехристи и аспиды". Более всего, всеми фибрами души ненавидел такие нравственные категории, как спесь, апломб, самодовольство, безошибочность, деятельная практичность, шустрая нахрапистость... Даже тени проявления этих качеств было порой достаточно, чтобы их носитель перестал для Ерофеева
При всем при том Веня, похоже, тяготился одиночеством. Круг общения: бесчисленные визитеры - будь то примитивные состаканники либо высоколобые конфиденты - все они, земные человеки, люди от мира сего, были ему чем-то любопытны и необходимы.
И все же, думается, никто на свете не был допущен в святая святых, посвящен в тайное тайных. В этом смысле на редкость точно озаглавлена последняя книга Вен. Ерофеева, на обложку которой вынесена его потаенная запись: "Оставьте мою душу в покое".
Нет, никогда он не был ясен. Ни вблизи, ни - тем более - издалече.
В эпоху смуты и слома бытия невольно обращаешься мысленно к сакральным теням прошлого, к былым кумирам. Венедикт Ерофеев ведь из их числа. Как бы он, провидец, предъявлявший власти и народу самый высокий нравственный императив, как бы он, доживи до нынешнего дня, отозвался о нашей безумной езде в незнаемое?
...Мчит обшарпанная, катастрофическая российская электричка. Окна выбиты, сиденья ободраны, разворованы, одни железные каркасы торчат. Мелькают и остаются позади вымороченные станции под названием "Путч", "Приватизация", "Расстрел парламента", "Чечня"... Что сулит этот безудержный и сумасшедший полет? "Русь, куда несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа".
* * *
Эк куда меня занесло! Назад, читатель, - в 1985 год. Год конца застоя, едва не ставший для Ерофеева последним. Беда пришла, как и свойственно ей, нежданно: внезапно обнаружил у себя смертельный недуг (рак горла). Собственно, почему нежданно? Помните исполненную панического ужаса сцену в конце книги и фразу, выделенную курсивом: "Они вонзили мне шило в самое горло..." Ведь это было написано еще в 1969 году! Стало быть, он уже тогда знал...
И все же судьба оказалась милостива к Веничке, подарив ему еще пять лет жизни. Правда, о благополучном физическом состоянии не приходится говорить. Прежде всего он потерял голос - свой великолепный баритон. На первых порах объяснялся с окружающими посредством записок. Одну из них, относящуюся, по-видимому, к середине 1986 года, я сохранил. Произнесенное мною, естественно, рассеялось в воздухе, забылось, а Веничкины фразы, написанные карандашом, вот они: "Сейчас с такого похмелья, что с трудом добрался до дверей", "А в Париж только на месяц... Сразу 2 вызова: из филфака Парижского университета, из главного онкологич. центра Сорбонны".
Да, именно тогда Ерофеевым было получено приглашение из Франции на лечение. Обещали восстановить голос. Веня продемонстрировал мне формуляр, выданный в ОВИРе, который ему предстояло заполнить. Там, в частности, имелся такой пункт: "Приглашающая сторона, в случае смерти за границей выезжающего, гарантирует транспортировку трупа домой за свой счет". Не правда ли, веселенькая перспектива? Веня, давясь от смеха, тыкал пальцем в эту, цинично сформулированную формальность.
Вот еще несколько фраз, касающихся Парижа: "Бормотуха дешевле трамвайного билета. Дорогие вина очень дороги. А бормотуха дешевле". И еще: о тамошних соотечественниках, Веничкиных знакомцах: "Больше, чем в Москве (я подсчитывал)".
Зря подсчитывал. Поездка, увы, сорвалась. В те годы выезд за границу был сопряжен с памятными всем сложностями. Возможно, прояви Веня известную настойчивость, подключи влиятельных знакомых, бюрократические препоны удалось бы преодолеть. Но...
Чего нет, того нет. Никогда его нельзя было отнести к борцам, к деятельным натурам (даже когда он не был смертельно болен). Принципиально занимал позицию стороннего наблюдателя, комментатора и критика, не вмешивающегося в общественный процесс, в реальную борьбу. "Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут!" - эти булгаковские слова как нельзя лучше выражают его жизненное кредо.
* * *
В конечном счете так и произошло. Вдруг Вен. Ерофеев всем понадобился редакциям, театральным студиям, телевизионщикам... Слава стояла в передней: посыпались просьбы, предложения, каждый день звонки, аудиенции... Суета эта, надо полагать, льстила Веничке, хотя и продолжал он отпускать по этому поводу шуточки и колкости: "Моя хлопотливая и суматошная должность тунеядца".
Свистопляска вокруг Ерофеева подчас смахивала на фарс. Советская действительность, соприкоснувшись с рафинированным ерофеевским выпендрежем, способна была выкинуть неожиданные антраша. Вот одно из них, коему я был свидетель.
Начало 1989-го. Еще в полном разгаре перестроечный ажиотаж вокруг выставок, спектаклей, выступлений. Экспериментальный театр Вяч. Спесивцева быстрехонько сварганил из "Петушков" постановку. На спектакль была приглашена местная номенклатура. Цель вполне прозрачна: аппаратчики, потрясенные оригинальностью текстов и новаторством режиссуры, растрогаются и, глядишь, отвалят новорожденному театру субсидишко. И что же? Примерно половину первого акта райкомовцы недоуменно взирали на бесовское действо, разворачивающееся на сцене. И подлинно: не сходят ли они с ума? Во вверенном им Доме культуры творилось нечто несусветное: какая-то пьянь во всеуслышание несла антисоветчину, заборный мат-перемат... И вот тут-то публике и довелось лицезреть прелюбопытнейшую картину. Дружно, словно по команде, поднялся целый ряд - фракция оскорбленных номенклатурщиков покидала зал. А вслед им со сцены главный герой, забулдыга, метал громы и молнии, выкликая по ходу пьесы горьковское: "Вам, гагарам, недоступно..." Такое нарочно не придумаешь.
Насколько мне известно, Ерофеев не жаловал эту постановку, так и не удостоил ее своим посещением. Однако рассказ о представлении, поставленном самой жизнью, выслушал с живейшим интересом.
Апофеозом долгожданного признания можно считать "творческий вечер писателя Венедикта Ерофеева", устроенный в связи с его 50-летием 21 октября 1988 года в Доме архитектора. Было даже некое подобие столпотворения. В фойе толклись искатели пригласительного билетика. То есть наблюдалось то, что обычно имело место в элитарных, заповедных местах с рокошными "грибоедовскими" ресторанами (ЦДЛ, ВТО, ЦДРИ и т. п.), куда вхожи были только свои, посвященные. Ба, знакомые все лица! Вот прошествовал мимо билетера долговязый пародист Александр Иванов. Прокатился колобком милейший Михаил Жванецкий. Стоп! Куда? Кто таков?
– На пути Ерофеева вырос цербер. На миг возникла немая сцена. Веня застыл как вкопанный перед неожиданным препятствием, всем своим видом являя недоумение. И в тот же миг рядом замельтешила, закудахтала свита: "Вы что, не видите?! Виновник торжества... Как же так - вечер без юбиляра! Да ведь это же сам Ерофеев..." Недоразумение разъяснилось. То был чуть ли не первый выход Ерофеева в высший свет. Своего рода смотрины, устроенные истеблишментом.
* * *
Я не сказал, что впоследствии общение с Веней несколько упростилось. Ему достали говорильный аппарат на батарейках. Спервоначалу было жутковато слышать "механический" голос робота.
Правда, Веничкина интонация сохранилась. Более того: ему хотелось быть не только слушателем, но во что бы то ни стало участником разговора. Серчал, стучал рукой, чтобы привлечь внимание собеседников, которые, увлекшись, мешали ему вставить реплику.
Признаться, по-настоящему я так и не свыкся с новой манерой общения. Тяготили мучительные паузы, невнятность, возникавшая, когда батарейки "садились". Кроме того, участились периоды обострения болезни. Помню Ерофеева удрученного, только что выкарабкавшегося из тяжелейшего состояния. С трудом узнал его. Обычно крайне аккуратный, опрятный, он на сей раз был полуодет, небрит, физиономия как-то перекошена. Какое уж там общение! Стремясь как-то отвлечь его, я заговорил о своих разысканиях для комментария к Саше Черному. К примеру: кому бы могли принадлежать слова: "Покойся, милый прах, до радостного утра"? Веня что-то загудел. Разобрав в этом невнятном хаосе "Карамзин", я тут же взял с полки том в "Библиотеке поэта" и начал на всякий случай листать. Господи Боже мой! Ведь это, оказывается, однострочная эпитафия. Смотри!
– И тут же радостно "забулькало" в аппарате: "Ну я же говорил - эпитафия". Он явно был доволен своим всезнайством: мгновенно изменился, будто посветлел лицом, живой проблеск появился во взгляде.