Венера
Шрифт:
— Мы можем пойти дальше, — сказала она. — Здесь столько места…
— Все, что вы хотите, герцогиня, — немного хрипло сказал он. — Только не тосковать по вас!
Она смутилась, — так искренно это звучало.
— Разве это так плохо? — почти томно ответила она. Он набросил на нее пуховую накидку и при этом коснулся пальцами ее плеча. Она закуталась в нее, озябшая и возбужденная. Потом бросила взгляд на бальный зал, из которого вырывался свет, точно сияющее фосфорное облако. Со всех сторон манили блуждающие огоньки. Ряд зал, по которым она проходила с поэтом, среди снопов света лежал почти сумрачный от одиночества. Герцогиня чувствовала, как судорога навеянного танцами сладострастия разрешается, уходит от нее, возвращается в тот очаг пламени. Она устала.
— Разве это так плохо?
И она улыбнулась ему, подняв полные белые плечи.
— Это ужасно, — решительно объявил он, наморщив лоб.
— Но почему? — спросила она, искренне огорченная. — Какой яд я могла бы влить в жилы того, кто полюбил бы меня? Вы думаете, что я зла?
— Напротив, — нехотя сказал он, коротко качнув головой.
— Но я не знаю, кого вы могли бы любить. Ни один человек не в состоянии заставить вас полюбить себя.
— Это совсем не так трудно, — медленно, мечтательно сказала она.
Он становился все сдержаннее.
— Быть может, вы все-таки любите кого-нибудь… кого нет здесь и…
— И?
— И кто вполне понимает вас?
Она очнулась и с улыбкой подумал о Нино. Что понимал Нино? Но он любил ее. Она сказала:
— Я требую только мужества.
И ее улыбка стала совсем загадочной, немного легкомысленной, немного мечтательной: он не мог понять ее. Вдруг он спросил:
— Я вас кажусь очень глупым?
Она звонко рассмеялась.
— Я только всегда удивляюсь, когда тот, кто пишет циничные книги, в жизни оказывается таким невинным.
Его большой нос казался очень пристыженным.
— Только не обижайтесь, вы от этого нисколько не проигрываете. Это даже гораздо оригинальнее. Две молодых княжны чуть не дерутся из-за вас — право, когда я говорила с Лилиан, одно мгновение я видела по глазам Винон, что она не может больше выдержать; затем она занялась маркизом Тронтола. Вы же бродите по залам, немного рассеянный, и наконец развлекаете в углу старую даму.
— И это вы видели? А вы казались такой увлеченной.
— О, быть может, я всегда только кажусь… Но мы говорили о вас. Можно быть откровенной? Когда видишь вас, как-то не верится в вашу жизнь. Вы увезли одну княжну и женились на другой. Кроме того, вы тот человек, который в Европе, где никто больше не читает стихов, произвел стихами такой фурор, как другие…
— Биржевыми аферами или скандальными процессами — именно такой. Но вникните в мои стихи! Их язычество не только в невинном отсутствии стыда. Они языческие еще и потому, что отливают жизнь, великую жизнь и всех ее богов, в благоговейную форму, потому что в ветре, в солнце и в эхе заставляют предчувствовать некоего, кто стоит за ними, и потому что они дают понять, что этот некто — мы сами; потому что они прославляют нас и могучую землю, каждому из наших переживаний сообщают красивый лик и оставляют каждому из наших ощущений его собственное тело, его здоровое тело… Я очень велик, герцогиня, — я, давший выражение этому язычеству: ибо моими устами говорит эпоха, дивная, еще очень тревожная, только стремящаяся к оздоровлению эпоха Возрождения, к которой мы принадлежим. Избранные, в которых эпоха чувствует себя, чувствуют и меня: вы, герцогиня, прежде всех. Массы, встретившие меня вихрем одобрений и возмущения и расхватавшие сотни изданий, — они приветствуют или осыпают бранью во мне обыкновенного сквернослова.
Он прервал себя и спросил:
— Вам не скучно слушать все это?
Она не ответила. Он горячо и со вздохом сказал:
— Простите, мой вопрос был обиден. Если бы вы знали, мне все становится ясным с опозданием на две секунды… Теперь я перейду к княжнам и скажу вам то, что вы уже знаете; что я не соблазнитель и не struggler for life. Я сам не знаю, как все это могло случиться со мной. Я переживаю от всего только отражение. Я стою у бассейна между двумя статуями. Одна погружена в созерцание самой себя и прислушивается к себе, другая вглядывается в мир. Обе отражаются в бассейне, и я разглядываю их в воде, где они немного туманнее, немного чище, немного загадочнее.
— Вы сочиняете свою жизнь?
— Да… Многое, конечно, действительность. Так, я думаю, что Винон любит меня. Я твердо верю, что она любит только меня и что ее кокетство обманывает лишь других, но не меня.
Это он сказал очень гордо. Герцогиня нашла его трогательным.
— Напротив, Лилиан, — продолжал он, — холодна. Я никогда не воображал, что составляю что-нибудь для нее. Но я хотел пережить все это из-за красивого стиха! Я увез ее — о, я буду искренен — потому что она была княжна и прекрасна, и в своем несчастье доступна мне. Мы, мужчины, жалки, мы осмеливаемся взять только то, что доступно… Когда она стала моей, я мало-помалу заметил, что она моя жена. Она была мятежницей, она восстала против света, навязавшего ей Тамбурини. Я был бродягой, полным бессознательной, прекрасной ненависти! Она имела за собой позор и бегство и освободилась от всяких моральных обязательств: она обманывала и меня самым непристойным образом — словом, она была вне вопросов морали, как и я, потому что я мог рассказать о себе самые постыдные вещи. Ах! Мы были предназначены друг для друга. Она, возмущенная, чувствовала мои еще едва слышные стихи. Она была княжна и бедна, я был беден и поэт.
— Вы любите ее еще!
— А потом, когда Винон отняла меня у нее, и она стала совсем одинокой — ее книга, эта чудесная книга, которую она швырнула, как красивую, толстую, пятнистую змею, в лицо свету, так решительно, так безбоязненно, так свободно…
— Вы еще любите ее! — повторила герцогиня, восхищенная.
Он опомнился и весь съежился:
— Нет. Ведь она презирает меня.
— Но вы, вы!
— Вы слышите, меня презирают… Я как ребенок, я принадлежу тому, кто хорошо обращается со мной. Поэтому я остаюсь с Винон; она милая девочка. Когда я вижу Лилиан — она даже не избегает меня, — она так горда, она такая артистка! — мне хочется только плакать при мысли о том, какой я буржуа!
— Значит, вы любите ее.
— Люблю ли я вас самое, герцогиня? Это было бы гораздо интереснее. Ах! Тогда я должен был бы не только пасть духом оттого, что я буржуа. Тогда я мог бы спокойно повеситься, потому что я не дон Жуан и не Риенцо, не художественное произведение и не великий художник, не Иисус, не белокурое дитя, не старый клоун, не Гелиогабал, не Пук, не дон Саверио и даже не всегда Жан Гиньоль… А все это герцогиня, все это нужно вам!
Она остановилась в изумлении. Это было в длинной зеркальной галерее, среди золота и хрусталя, и она слышала, как замирали их шаги. В зеркале она видела подвижное, гримасничающее лицо своего спутника, его шутливую грусть — и видела, что он дрожал от тайного желания высказать ей в безобидной форме вещи, с которыми носился уже давно, которые взвешивал и закруглял в своем уме. Он увидел в зеркале ее улыбку и сознался.
— К чему хитрить! Я сдаюсь. Да, герцогиня, я интересуюсь вами уже много лет. Я читал светскую хронику, слушал все, что говорили о вас, разгадывал и дополнял… Да, я один из тех, кому вы дали материал для грез: я один из многих. Такая женщина, как вы, становится для молодого человека в пустыне суетливого города и чердачной комнаты спутницей жизни. В газете он иногда встречает ваше имя; оно написано для него золотыми буквами, и его мечта преследует ваши золотые следы до сказочного берега, уносится за вами в пышные, утопающие в цветах, шумящие от наслаждений города, на упоенные любовью моря или к старым, могучим творениям, в среду одухотворенных, все понимающих людей, которых юношами мы представляем себе живущими где-то в мире и в несуществовании которых убеждаемся лишь мало-помалу, с трудом…