Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
Но отчаяние ближе к тоске, чем надежда.
"…России — конец, да и всему, всей моей прежней жизни тоже конец, даже если и случится чудо и мы не погибнем в этой злой и ледяной пучине! Только как же это я не понимал, не понял этого раньше?"
Бунин пишет рассказ-притчу "Безумный художник" (1921). Художник мечтает написать и пишет картину, на которой были бы изображены "небеса, преисполненные вечного света". Но выходит иное — кровавый хаос и торжество смерти. Вот символ безнадежного отчаяния.
А память — как светла его память о прошлой
Гимн ушедшей России в рассказе «Косцы» (1921) — это и упрёк самому автору: почему же прежде не находил он для родины таких слов? Он объясняет так, что не должно понимать своих чувств, когда они есть. А может быть, всё-таки должно?! Иначе другие слова и чувства застилают душу и память — и помогают недоброму делу. Да, он прав: тогда это не сознавалось, было как бы само собою разумеющимся. Теперь же… Тоска, тоска.
И вдруг по-новому он начинает осмыслять, воспринимать смерть. Воспринимать, как преображение мира, совершаемое каждой смертью, даже смертью древней и всем в тягость уже живущей старухи ("Преображение", 1921): "Нет, совершилось с ней некое преображение — и всё в мире, весь мир преобразился ради неё".
Вот — надежда. Вот где отыщется влага для Розы Иерихона, для Памяти.
Правда, это ненадолго. Смерть, так значимо заявляющая о себе, отходит от сознания людей, от бытия их — хорошо это или плохо, но это так ("К роду отцов своих", 1927):
"За церковью, против окон алтаря, в блеске спокойного и кроткого солнца, лежал длинный глиняный бугор. Но он уже никому не был ни нужен, ни страшен".
Но зачем жизнь? Вновь и вновь перед писателем встает тот же вопрос. После свершившегося, в разлуке с родиной и прежним счастьем, вопрос особенно остро режущий сознание.
Вновь и вновь ощущается у Бунина близость мысли о Промысле. Даже вглядываясь в чужую землю, в пустыню на берегу Красного моря, он сознаёт: "Тысячелетиями идёт эта полуживотная жизнь. Но над нею — нам неведомые Божьи цели. В этом грязном человеческом гнезде, среди этой первозданной пустыни, тысячелетиями длятся рождения и смерти, страсти, радости, страдания… Зачем? Без некоего смысла быть и длиться это не может".
Так он пишет в путевом очерке "Воды многие" (1925–1926), предпослав всем свои раздумьям над жизнью эпиграф из Псалтири: "Господь над водами многими" (Пс. 28, 3). Однако, в раздумьях этих признаётся единый Бог всех религий. Бунин не различает, не хочет различить Бога Моисея и Корана. А это может иметь один исход: превращение Бога в нечто безличностное, и воля этой не-личности должна оказаться губительной для человека. Вот что Бунин ощущает, и чем далее, тем всё определённее.
Он ищет опоры для себя. И не может не искать её в том, что хоть и мучительно для человека, но выражает именно индивидуальность его: любовь. Вот тема, им окончательно завладевшая. Любовь всевластная и оттого не знающая греха, запретов, пределов…
"В некотором царстве" (1923), "Митина любовь" (1924), "Солнечный удар" (1925), «Ида» (1925), "Мордовский сарафан" (1925). Потом целый цикл "Тёмные аллеи" (1938–1949). Настойчиво и неизменно автор утверждает: брак способен лишь опошлить любовь.
Вот едва ли не лучший бунинский рассказ в том цикле — "Чистый понедельник" (1944). В начале Великого Поста, в Чистый понедельник, героиня уступает страстно влюблённому в неё молодому красавцу. Что дальше? Полнота счастья в земной жизни остается недостижима, идеал любви невозможен. Далее всё пойдёт как угасание пережитого. Выход один: оборвать всё на взлёте, предваряя падение. Монастырь, усмирение страстей, видно, нешуточных. В религии своя поэзия, не доступная дюжинным натурам (тому же молодому красавцу).
Нет, тут не вера, а страх перед реальностью из-за чрезмерной эмоциональной утончённости мировосприятия. И не любовь тут тоже, а эгоистическое неумение любить, неумение нести все тяготы, которые любовь налагает. Поэтому монастырь для героини — бегство от жизни, слабость души. Неразвитость духовная. Вот парадокс.
Кажется, Бунин о том не догадывался. Его влекло тайное кипение страсти, которая боится вырваться наружу и обжечь слишком беззащитные души. Для него здесь борьба между влечением к полноте жизни, любви — и стремлением уничтожить желание того. Поэтому писатель так ясно осознаёт собственную тайну, тайну своей натуры, и символически выражает её в притче "Ночь отречения" (1921).
Человек, желающий отречься от себя, возглашает:
"И восторженно звучит голос человека, стоящего на берегу:
— Тщетно, Мара! Тщетно, Тысячеглазый, искушаешь ты, проносясь над землёй животворящими ураганами и ливнями, тучным и уже вновь благовонным тлением могил, рождающих новую жизнь из гнили и праха! Отступись, Мара! Как дождевая капля с тугого листа лотоса, скатывается с меня Желание!".
Но мудр великий Будда, отвечающий человеку:
— Истинно, истинно говорю тебе, ученик: снова и снова отречёшься ты от меня ради Мары, ради сладкого обмана смертной жизни, в эту ночь земной весны.
Речь Будды здесь стилизуется под речь Христа, но перед нами вовсе не Спаситель, предрекающий отречение Своего апостола. Здесь речь об отречении от без-личности ради самостного желания жизни, стремления к полноте её.
Полнота жизни требует запечатления её в памяти посредством слова. Вновь Бунин возвращается к давней своей идее, мысль движется по кругу ("Книга", 1924): "…Вечная мука — вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твоё и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!"