Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
— Так когда же жить? — …возразил Обломов. — Для чего же мучиться весь век?
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей.
Для Штольца невозможен вопрос Обломова: а жить когда? Это для Обломова труд и скука — синонимы, потому что Обломов способен догадаться, что труд, какой ему навязывают, чаще всего лишь пустая суетность. Для него нужна хоть какая-то видимость цели, пусть и весьма заурядного свойства. Штольц, превращая сам труд в цель жизни, эту жизнь тем и обессмысливает. И в этом обессмысливании жизни таится разгадка духовной обломовщины Штольца.
Итак, мы видим, как безверие или недостаток веры, ущербность веры рождают полное бездействие, становящееся оборотной стороной уныния, либо — лихорадочный
С иным, неожиданным вариантом обломовщины мы сталкиваемся в третьем романе Гончарова — в «Обрыве» (1869).
Борис Райский — художник-дилетант, декларирующий свободное следование страстям. Гончаров совершил художественное открытие, показав, какую опасность для личности и для общества таит активное существование подобных натур.
Райский наделён от Бога несомненным творческим даром и ярким образным мышлением. Но всякий дар, а особенно дар творческий — высший дар Создателя Своему творению — требует от человека ответственного соработничества. Иначе, как и все прочие дары Божии, этот дар может быть обращён человеком и во зло. Ранее уже говорилось, что без должного смирения (а соработничество Богу предполагает именно смирение) человек в гордыне начинает сознавать себя самостоятельным творцом, едва ли не равным Творцу, наделившему его, человека, творческим даром. Этот дар начинает сознаваться художником как его собственное, самоприсущее ему, замкнутое в себе достоинство, неиссякаемый источник гордынного самоутверждения.
"Погибели предшествует гордость, и падению — надменность" (Притч. 16,18).
Райский отвергает все попытки сдерживать необузданность натуры. Жизнь даёт Райскому должный урок: он оказывается несостоятельным как подлинный художник. Но урок остался неусвоенным.
Лень, обломовщина определяет тяготение к мнимой свободе творчества, и в таком тяготении — мощнейший источник стремления и к необузданной свободе вообще, понимаемой как ничем не сдерживаемое выявление человеческих страстей. Райский следует этому шаблону с заурядным послушанием: "Страсть — это постоянный хмель, без грубой тяжести опьянения, — продолжал он, — это вечные цветы под ногами. Перед тобой — идол, которому хочется молиться, умирать за него. Тебе на голову валятся каменья, а ты в страсти думаешь, что летят розы на тебя, скрежет зубов будешь принимать за музыку, удары от дорогой руки покажутся нежнее ласк матери. Заботы, дрязги жизни, всё исчезнет — одно бесконечное торжество наполняет тебя — одно счастье глядеть вот так… на тебя… (он подошёл к ней) — взять за руку (он взял за руку) и чувствовать огонь и силу, трепет в организме…"
В постижении жизни, всей её сложности Райский возносит страсть над религией.
Святые Отцы всегда предупреждают о губительном действии страстей. Святитель Тихон Задонский утверждал непреложно: "Страсти есть внутренние идолы в сердце человека… Страстолюбие есть внутреннее и душевное идолослужение; потому что работающие страстям почитают их внутренним сердца покорением, как идолов… Грехолюбивому бо человеку грех, которому работает, есть как идол. Сердце его грехолюбивое есть как капище мерзкое, в котором мерзкому сему истукану жертву приносит: грех бо в сердце имеется… И тако сколько раз грешник соизволяет на грех, к которому пристрастился, столько сердцем отрекается Христа…"
Нетрудно заметить и штамп, каким в умах людских утверждается оправдание греха: служение страстям — знамение новых веяний в жизни, противящийся греху проявляет свою косность и отсталость. К чему приводят подобные идеи практически — демонстрирует Марк Волохов, один из самых злых образов во всей антинигилистической литературе. Только не страшнее ли для жизни именно Райские, эти своего рода идеологи свободного и естественного служения страстям. Марк лишь заурядный практик, он питается чужими идеями. У Райского более мощное средство внесения соблазна в мир: его творческий дар. Марк просто обычный хам и паразит, ошеломляющий ближних своих беспардонным напором и паразитирующий на подавлении их воли в замешательстве, на добрых человеческих чувствах. Марк без обиняков выговаривает то, что Райский драпирует красивой фразой. Заметим также, что когда Марк начинает рассуждать о любви как о простом физическом влечении, он обнаруживает свою близость Базарову. Вообще во взглядах Волохова многое напоминает то, что мы встречаем не только у тургеневского героя, но и у "новых людей" Чернышевского.
Надо признать, что общие стереотипы атеистической идеологии внесли своё разрушающее воздействие в русскую жизнь. Автор «Обрыва» оказался точнее и прозорливее Тургенева: он ясно распознал, что революционер-нигилист воссоздаёт ситуацию первородного греха, действуя как бес-соблазнитель. Именно такое символическое наполнение можно увидеть в истории «падения» Веры.
Любопытна и параллель, обнаруживаемая в романах Гончарова. "Самый процесс жизни он выдавал и за её конечную цель", — говорится о Марке. Но ведь это же едва ли не главное убеждение Штольца. Вот как переплетаются порой проявления совершенно несходных натур и характеров, неожиданно обнаруживая сходство там, где оно уж никак не подозревается. Да ведь из семени безверия как не произрасти сходным убеждениям…
Должно признать, что всему этому душевному разврату Гончаров противополагает необходимость религиозного, серьёзного образа жизни. Эту идею несут в себе два персонажа — бабушка и Марфенька. Промежуточное положение между бесовской стихией и религиозными устоями бабушки и сестры занимает Вера. В ней заметны те метания и стремления, что знакомы нам по типу "тургеневских девушек". Как и родственные ей героини Тургенева, она хочет обрести руководителя-мужчину, за которым она могла бы Устремиться к неким неведомым ей новым горизонтам, некоей 'новой правде", неведомой и прекрасной. Есть у неё и важнейшее отличие от большинства из них: она истинно религиозна. Она и Марка вознамерилась спасти от его безверия, поэтому подолгу молится в уединённой часовне, продолжая свои душеспасительные свидания с этим нравственным уродом. Но сбивают её с пути два качества, завладевшие натурою, две страсти: гордыня и своеволие. Писатель тщательно и серьёзно прослеживает развитие греховного затмения души своей героини, какое обрекает её на конечное «падение», как деликатно говорится о том в романе. Гордыня мешает ей понять правоту бабушки и сестры, но не заслоняет слух от соблазнов Райского и Марка, которые, каждый имея свою цель, уговаривают ее отдаться вольной страсти. В результате преуспевает Марк, Райскому же остаётся ужасаться и сожалеть о совершившемся.
Исход представляется центральным персонажам романа (и автору) истинно церковный: в покаянии и очищении от греха. Диалог бабушки и Веры, когда первая кается перед второй в давнем собственном грехе, — кульминация и развязка в развитии событий, поставивших всех героев на краю обрыва.
Грех одного человека повлёк за собой порочную цепь иных грехов ближних его. Всё связано со всем. Все ответственны за всё — предвосхищает Гончаров прозрение Достоевского. "…В падении обеих женщин — пояснил автор (в "Предисловии к роману…") символичность судьбы бабушки и Веры, — может быть, грехи не двух женщин только, а и ошибки старого и молодого поколений и их расплата…" Прервать цепь можно лишь очищением от греха.
Недаром же вспоминает бабушка слова Спасителя:
"Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мёртвых и всякой нечистоты; так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри наполнены лицемерия и беззакония" (Мф. 23, 27–28).
При сознании этого, в стремлении очиститься от костей мёртвых, уже не может быть ни фальши, ни игры, но будет подлинность покаяния, изменения души человеческой.