Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
Цикл имеет своего рода замкнутую, кольцевую композицию. Начальное упование находит своё разрешение в самом конце.
Завершающая цикл "Рождественская сказка" начинается прекраснейшей проповедью сельского батюшки. Он раскрывает двуединую заповедь Христа о любви к Богу и ближнему, призывая следовать ей всегда. Вот где источник силы Щедрина.
Но здесь же и свидетельство его слабости. Правда Божия определяется как Правда человеческая. И именно как человеческая она не выдерживает столкновения с миром. "Рождественская сказка" начинается проповедью, но заканчивается скорее безнадежно. Правду проповеди искренне
Мысль и чувство писателя бьётся и бьётся в противоречиях мира, в противоречиях собственной любви-ненависти.
И в глубине этих противоречий выкристаллизовалась одна из самых мрачных фантазий Салтыкова-Щедрина — Иудушка Головлёв.
Само имя-прозвище главного героя романа "Господа Головлёвы" (1875–1880), центрального шедевра всего творчества писателя, предполагает религиозное осмысление этого произведения.
Иудушка. В осмыслении судьбы Иудушки — этой кривой проекции самого страшного для писателя греха в мир российской обыденности — автор оказался в силах одолеть омерзение, найти намёк на отрадный выход из кажущейся полнейшей безысходности.
"Господа Головлёвы" — это мир Христовых истин, вывернутых наизнанку, осквернённых и обессмысленных. Главный источник такого искажения и осквернения — паскудное ханжество Иудушки, каждым словом своим, каждым жестом и действием предающего Христа, многократно распинающего Истину, мертвящего всё окрест себя. На всём протяжении романа сообщается о следующих одна за другой смертях, которым в разной мере способствовал Порфирий Головлёв.
Всю речь Иудушки составляют, кажется, перелицованные цитаты из Писания, богослужебных текстов и церковных поучений. Он шагу не ступит без поминания имени Божия и крестного знамения. Но каждым поминанием, каждым осенением — целованием и лобзанием — предаёт Христа бессчётно.
Он даже замышляя и гадости свои, всегда готов сослаться на волю Божию.
О перевёрнутости головлёвского мира Щедрин заявил в первой же главе, намеренно повторяя в ней основную коллизию притчи о блудном сыне, перенесши ситуацию в глубину российской провинциальной реальности в канун реформенного перелома (основное же действие романа совершается уже после отмены крепостного права). Блудный сын, Стёпка-балбес, возвращаясь домой, с тоской помышляет о невозможности христианской любви в родном семействе: "Вспомнилась ему евангельская притча о блудном сыне, возвращающемся домой, но он тотчас же понял, что, в применении к нему, подобные воспоминания составляют одно только обольщение".
Иудушка поступает прямо наперекор словам Спасителя:
"Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него xлe6a, подал бы ему камень?" (Мф. 7,9).
Герой Щедрина подаёт именно камень: "Сознавал ли Иудушка, что это камень, а не хлеб, или не сознавал — это вопрос спорный; но, во всяком случае, у него ничего другого не было, и он подавал свой камень, как единственное, что мог дать". Это становится законом головлёвского мира: "Ни в прошлом, ни в настоящем не оказывалось ни одного нравственного устоя, за который можно бы удержаться. Ничего, кроме жалкого скопидомства, с одной стороны, и бессмысленного пустоутробия — с другой. Вместо хлеба — камень, вместо поучения — колотушка".
Причиной такой вывернутости мира наизнанку становится опять собирание сокровищ на земле, деятельно совершаемое матерью семейства Ариной Петровной, поставившей эти сокровища выше даже родительской любви, которая входит, кажется, в душу любой женщины инстинктивным влечением.
Оказывается, что и Иудушка становится своего рода жертвою суетных забот матери об округлении имения неизвестно для кого и для чего. В редкие минуты трезвения душевного она и сама тоскливо недоумевает, кому всё это создаётся и копится. А всё просто: основой семьи может быть только любовь, но никак не стяжание.
Саму Арину Петровну ждёт страшный жизненный итог: её сушествование полностью обессмысливается и погружается в унылую праздность. Но поскольку внешняя форма строгих нравственных и церковных устоев жизни соблюдалась родительницей строго и неукоснительно, то эту-то пустую форму в полноте и воспринял Порфирий, даже дав ей развитие, доведя до совершенства, до блеска показной праведности. Вслушаться в рассуждения Иудушки — так не найдешь никаких погрешностей против благочестия. Он всех обойдет во внешнем исповедании истин веры.
Однако всё его благочестие — мёртвая форма без содержания. Иудушка — обезьяна праведника, пародия на святость поведения. Но пародия талантливая.
Он талантлив необычайно, он гений ханжества. Оттого и воспринял и усовершенствовал форму благочестивого поведения, что именно одарён особым талантом. Пустые братья его, шелапутный Стёпка-балбес и безликий пустоумный Павел, бездарны в сопоставлении с Иудушкой. Оттого он и восторжествовал над ними, что его способность к лицедейству есть выражение совершенства в своём роде. Эта способность есть как бы органическое качество его натуры. Он лицемерит так же естественно, как птица поёт. Гениально-виртуозное ханжество. Такое творится только по вдохновению.
У Иудушки — несомненно художественно одарённая натура. Для лицедейства также необходима своего рода художественная фантазия, которая ведёт человека за собой в его внешних движениях. Иное дело, что этой фантазией часто овладевает тёмная сила. Иудушка становится одержим бесами — в том тоже нет сомнения. Недаром же Улитушке привиделся он в облике празднословящего сатаны. Само празднословие — грех, как известно.
"Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься" (Мф. 12, 36–37).
В Иудушке дар воображения перерождается в непрекращающееся праздномыслие, в запой пустомыслия. Страшная реальность, какую он создал сам для себя, став, прямо или косвенно, причиной гибели всего головлёвского рода, заставляет Иудушку, как и всякого человека, пуститься в бегство от пугающей его жизни. Иудушка погружается в фантасмагорические миражи, так парадоксально осуществляя свой творческий дар; он предаётся оргиям мечтаний, становясь господином воображаемого мира и рабом бесовских наваждений. Страстные мечтания порождаются именно бесами — и Салтыков-Щедрин художественным своим чутьём близок к постижению этого.