Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
Вечером, хотя и было темно, Плахин, идя вдоль вагонов, увидел у насыпи, под деревьями, походные фронтовые столики, скамейки, разборные щиты на длинных ногах и уже по одному этому понял, что полк остановился, как видно, надолго и что, может быть, тут и придется ждать увольнения в запас, если, конечно, не начнется война с Японией.
В роте встретили Плахина с той неподдельной радостью, с какой встречают близких в семье людей, а на фронте благополучно вернувшихся с задания разведчиков. Были тут и крики «ура!», и жаркие рукопожатия, и поцелуи… Плахин только отбивался, польщенно махал рукой.
— Да ну вас. Будет. Вот еще… Давно не видали…
Старшина Максимов снял с полки котелок и тут же отправился на кухню за ужином, потому как все давно
Плахину же не хотелось ни есть, ни пить, ни разговаривать. Он смертельно устал за дорогу, измотался, бегая по комендатурам, разузнавая про эшелон, и теперь с нетерпением ждал той минуты, когда он наконец-то уляжется на знакомых, пропахших шинелями и. ружейной смазкой нарах. Но увильнуть от расспросов оказалось не так-то просто. Друзья, гадавшие, строившие различные предположения насчет рязанской девчонки, жены Плахина и его тещи, только и ждали, чтобы заговорить об этом. И едва он присел на лавку, намереваясь снять сапоги, как его обступили со всех сторон.
— Ну, как с девчонкой?
— Где же ее, бедную, захоронили?
— А как с теткой?
— А с тещей?
— Всех, говорят, перебил подчистую.
Плахин вздохнул.
— Легко сказать… А глянешь — и не поднимется рука…
— Чего же? Ай заколдовала?
— Колдовала, не колдовала, а не смог. Глянул я на нее, на разбитые ее ботинки, и такая жалость взяла, что нутро перевернуло.
— Ботинки, — ухмыльнулся курносый парень. — Сказали б лучше, ножки. Ножки ее очаровали.
Плахин незлобиво глянул на солдата.
— Черт ты мохнатый. Я даже новые ей купил. Продал вот гимнастерку с себя.
— Немудрено. Мог и в трусах приехать.
Плахин спокойно, устало посапывая, снял сапог, осмотрел его, потрогал пальцем подметку, поставил его у нар и, уже стаскивая другой, о чем-то думая, с грустной ноткой сказал:
— И если б надо — ничего не пожалел.
Парень почесал за ухом, завидуя, вздохнул:
— Да-а… Вот это любовь!..
С нар спрыгнул в белой нательной рубашке Степан Решетько. Пригладив рукой растрепанный чуб, он подсел на лавку и дружелюбно протянул Плахину руку.
— Дай пять, Иван.
Плахин был еще зол на Решетько за ту насмешку в вагоне, когда подъезжали к Рязани, и потому руки не подал, только глянул недоуменно.
— Это с какой такой стати я должен руку тебе подавать, скалозубому краснобаю?
— А с такой, что мы теперь с тобой родня, Ванюша.
— Какая такая родня?
— Самая настоящая. По душевному сходству. Послушал я, как ты расправился с женой, теткой и тещей, и пришел к приятному убеждению. Характер у тебя, ну как две капли воды на мой похожий. Изнутри дым валит, а огня не бывает. Али как гром. Гремит, гремит, а дождя ни капли.
— Спасибо за комплимент.
— А чего спасибо? Я правду говорю. Сердце твое, Иван, в точь, как мое. Восковое. Не в полном смысле, конечно, а отходчиво, я имею в виду. Я ведь тоже жену прикончить хотел.
— Вот брехло, — покачал головой Плахин. — Да ты же говорил, отправил с миром ее. Добровольно отпустил.
— Да я о том, что до свадьбы было. Когда еще ухаживал за ней.
— Мели, Емеля, твоя неделя, — махнул рукой Плахин и полез на полку.
Долго собирался Дворнягин разнести свои подарки, да все не знал как. Только спустя неделю набрался смелости, наконец раздал их. Солнце бросало прощальную тень на облинялую луковицу церкви, когда он вернулся в свою обитель. Был он измучен, утомлен и до того расстроен, что дергались жилки в подглазье и руки дрожали, будто только что совершил поджог или кого-то убил.
Выпив у порога кружку воды, Лукьян Семенович, не снимая плаща и мундира, грузно опустился на кушетку и устало вздохнул:
«Ух ты! Ну и дела-а. Запарился, как в бане. И голова трещит с перепугу. Нет, что ни говори, а давать взятку тяжело. Дьявольски тяжело. Кажется, что такого передать Марье Ивановне лишние босоножки, а Сидору Петровичу
Дворнягин встал, торопливо разделся, повесив плащ в гардероб у порога, а китель на спинку стула, достал из серванта графин с коньяком, рюмку на тонкой, куриной ножке и кусок похожего на мыло немецкого сыра. Сел, выпил, не торопясь, желая продлить удовольствие, начал закусывать.
На колокольне зазвонили к вечерне. Большой медный колокол с косым крестом и какими-то потускневшими буквами, тихо качаясь, лениво выговаривал:
— Гав, гав. Гав, гав…
Годом раньше Дворнягин терпеть не мог этого церковного трезвона. Дважды ходил в милицию жаловаться на попа, писал даже заметку в газету. Но постепенно звон вошел в привычку, не резал ухо и не будил уже по утрам. Бывали случаи, когда Дворнягин, изрядно подвыпив, устраивал над попом Василием злую шутку. Он раскрывал настежь окно, ставил на подоконник радиолу и, как только отец Василий поднимался с Евангелием в руках на клирос, включал на полную мощь джазовую музыку.
На этот раз церковный звон не настроил на шалость Дворнягина. Он лишь вверг его в подавленно-гнетущее состояние, от которого не могла избавить и выпивка. В голове неотвязно вертелось: «Примет дар Кондрат Титыч или нет? Если примет, то все возможно будет, как рассчитано, а если нет? Что тогда? Рухнут все планы, все мечты о генеральской папахе, а не то еще и разразится скандал. Возьмет и объявит о люстре на собрании. А потом парткомиссия, с работы долой…»
Дворнягин выпил еще рюмку водки, разделся и лег спать. Однако и во сне ему не было покоя. То снилось, что идет собрание и все возмущенно его ругают, то виделся вагон поезда и люстра над головой. Она, как маятник, качается из стороны в сторону и всё скрипит, скрипит…
Армия Коростелева, расположилась на советско-маньчжурской границе за Борщевочным хребтом. Две дивизии заняли старые укрепрайоны, летние военные лагеря. Другие же так и остались в вагонах на случай быстрой переброски к месту наступательных боев.
Первую неделю люди томились от безделья, неясности своего назначения, ловили рыбу, охотились, спали, раскинув в тени под кедрами шинели и плащ-палатки, судачили насчет мирного договора с Германией, затянувшегося увольнения в запас, вспоминали фронтовые дни. А на вторую пришел приказ — развернуть учебу, подготовку из молодых солдат специалистов для штурмовых групп.